Вилли пристально смотрел на него, и они сидели на Среднем Карнизе в своей убранной цветами колеснице и смотрели друг на друга с ненавистью и говорили о любви.
— Я сверну вам шею, если вы не заткнетесь, — пробурчал Вилли. — Первому, кто мне скажет, что я не знаю, что такое любовь, я, да я ему.
— Со сколькими женщинами вы переспали?
— Это ничего не значит, всегда есть только одна!
— А я вот сохранил свою девственность, — вопил Бебдерн, колотя себя в грудь, — так что я имею право говорить о любви! Я знаю, что это такое! Она здесь, она здесь, — вопил он, колотя себя в грудь, — ее тут полно! Я ни разу не повстречал ее, а по-настоящему знаешь любовь, только когда тебе ее не хватает! Тогда можно ее измерить, описать, можно долго и искренно говорить о ней, можно говорить о ней со знанием дела. Это — в вас, и этого там нет, это — дыра в вас, дыра рядом с вами — такая дырища, что из-за этого она становится присутствием, присутствием рядом с собой, вы под наваждением, понятно вам? Под наваждением! Вы живете с этим, и вы знакомы с этим близко и во всех подробностях, а все, что вы не знаете о любви, когда вы ее не пережили, не стоит того, чтобы это переживать, вот! Когда вы в ней побывали, вы уже не говорите о ней. Или это говорит уже другой человек. Уж не воображаете ли вы, мой бедный малыш, что можно переживать большую любовь и быть тут, чтобы говорить о ней? Вы меня утомляете. Вам уже встречались люди, которые побывали в другом мире и которые живут, чтобы рассказывать об этом? А?.. Скажите мне, Тото? Вы уже видели людей, вернувшихся из потустороннего мира? Бедняга, как мне вас жаль!!
Довольно странно, Бебдерн так разошелся, что у него даже стал проскальзывать провансальский акцент, из-за чего он выглядел еще смешнее. Из-за гнева у него на глазах выступили слезы, и он колотил себя в грудь кулаком.
— Вот я — настоящий любовник, — вопил Бебдерн со вставшими дыбом волосами, — все остальные — потребители!
Они смотрели друг на друга с искренними и серьезными лицами, и в конце концов перед лицом этой наготы им сделалось стыдно: они довели себя до такого приступа искренности, что им и в самом деле больше было некуда спрятаться, Бебдерн смолк и опустил нос с виноватым видом, трусливо улыбнулся и начал играть с лепестками гвоздики. Вилли закурил сигарету.
— Где это в точности?
— Дом — внутри деревни. Можете оставить машину на Замковой площади.
Они остановили свою карнавальную колесницу посреди площади; между двумя скалами террасы открывался великолепный вид на Мыс и Монако, и они очень постарались не смотреть туда, чтобы не отвлекаться от себя самих; в особенности Вилли не был расположен сокращать размеры своего сердца до размеров горизонта и обесцвечивать свою любовь к Энн простым созерцанием земной красоты; что до Ла Марна, графа из Бебдерна и из других мест, одно из которых — Аушвиц, то он чувствовал, что после приступа лиризма, который он только что пережил, ему необходимо вновь обрести равновесие, ему необходимо поползать: нужно все ж таки, черт побери, крепко стоять ногами на земле, не дать лишить себя телесной оболочки. Красота поселений и потрясающие пейзажи, разбросанные перед вашим взором, как раз и имеют своей целью через созерцание дать образоваться в вас тому уголку вашей души — ха! ха! ха! допустим, что оная существует, — в котором имеет склонность укореняться небо. Вкус к прекрасному, как правило, приводит вас к тому, что вы погибаете за что-нибудь безобразное. Поэтому они немедленно повернулись спиной к пейзажу и устремились в кафе на площади, и Вилли заказал бутылку шампанского, чтобы нагрузиться. Хозяин встретил их счастливой улыбкой.
— Здравствуйте, господин Боше. Ну что, мы пришли взглянуть на влюбленных?
— Уйдем отсюда! — завопил Вилли. — Не-мед-лен-но!
Они побрели вверх по улице Лафонтена, споря из-за бутылки шампанского, а затем Ла Марн свернул на улицу Пи, и они очутились перед домом.
— Это здесь? — прошептал Вилли.
Но можно было и не спрашивать, это чувствовалось: у дома был счастливый вид. Он походил на башню с узкими ступеньками, которые брали начало от маленькой площади, где они стояли, и карабкались вдоль стены до террасы на крыше. Площадь походила на патио; дети играли среди горшков с геранью под взорами святых и мадонн, помещенных над дверьми и окнами; слева и справа фасады отличались легкой элегантностью женских складок, расходящихся при танцевальном па; дом мягко скользил под облаками. Площадь пересек мул, нагруженный хворостом, которого вел старик, поздоровавшийся с ними. Вилли стоял перед домом, подняв глаза, и чувствовал себя беззащитным перед ним, и даже ощутил что-то похожее на простоту.
— А ведь это моей любовью они там занимаются, моей, — сказал он тихо.
Граф из Бебдерна и из других глухих мест молча стоял рядом с ним, абсолютно выбитый из колеи его тоном. Вилли сделал шаг к ступенькам, но мальчуган и девчушка лет десяти бросились им в ноги, как птицы за крошками.
— Их там нет, — крикнула девочка. — Они в лесу, у разрушенной башни.
— Покажите нам дорогу, — приказал Вилли. — Вот возьмите.
Он достал из кармана несколько конфеток от астмы и дал им. По дороге на Горбио они вышли из деревни. У возвышавшегося над пейзажем небольшого кладбища Вилли остановился и, похоже, заинтересовался: у каждой могилы был восхитительный вид на море, небо и оливковые холмы. Он даже начал было раздеваться, бурча, что хватит с него мучений и что он собирается лечь, и Бебдерну стоило неимоверного труда убедить его продолжить борьбу, не склонять головы перед осаждающими, и он даже стал рассказывать ему про Комнина, последнего из императоров, который умер с мечом в руке, сражаясь под стенами осажденной столицы Византии. Разумеется, Вилли был весьма польщен таким сравнением, поддался на уговоры, завернулся, мысленно, в пурпур, и снова бросил мир себе на плечи, и возобновил борьбу под взглядами детей, которые смеялись и даже не подозревали, с ужасом думал Бебдерн, что их будущее и будущее миллионов других детей поставлено на карту. Но все, что можно сделать, это дальше обеспечивать оздоровление мира, а, в общем-то, именно так родился первый смех. Поэтому они продолжили ковылять под бременем своей ноши, во фраках, с негнущимися манишками, которые они противопоставляли природе как какую-нибудь прокламацию достоинства. Мальчуган с девчушкой шагали впереди них, держась за руки.
— Уже! — проворчал Вилли, показывая на них пальцем.
Дети остановились у подножия тропинки, карабкавшейся через лес из сосен и оливковых деревьев под скользившими облаками, и Вилли с Бебдерном задрали носы к вершинам.
— Это на самом верху, — сказал мальчуган. — Нужно пересечь ручей.
— Чем они могут заниматься там, наверху? — спросил Вилли.
— Э, любовью, черт побери, — сказал самый юный из Эмберов. — А вы что думали?
— Вы слышите, Бебдерн? — завопил Вилли. — Они развращают даже детей!
— А мне плевать, — заявил Ла Марн, которого здесь уже и не было вовсе. — Я через три дня отправляюсь в Корею, так что уж не думаете ли вы.
— Остается лишь подняться по прямой, — объяснил мальчуган. — До Прыжка Пастуха, вон там. Один господин уже поднялся. Он почти всякий раз поднимается, когда они там.
— Это далеко? — забеспокоился Вилли.
— Если взбираться быстро, можно подняться за десять минут.
— Черт побери, — сказал Вилли. — В кои-то веки я выбираюсь на природу, так надо же, чтобы она оказалась под наклоном!
Они принялись взбираться под насмешливыми взглядами ребятишек. В воздухе пахло сосновой смолой, и Вилли начал ужасно чихать; они в панике чувствовали смыкающийся над ними со всех сторон свежий воздух и всю безграничную красоту земли, пытавшуюся обезоружить их. Но из всех странствующих рыцарей граф де Бебдерн, де Мюнхен, де германо — советский Пакт, де Бухенвальд, де Нагасаки и «де» других мест предательства был, возможно, самым неуступчивым, и его было труднее всего утихомирить. Из-за всей этой массы первобытных запахов, которая, казалось, и слыхом не слыхивала об интеллекте, он окончательно потерял голову и принялся напевать: