Подошел Володька и пожаловался, что ему до смерти надоел занудный Лушин:
— Жалко его, конечно. Но сил нету. Несет, понимаешь, всех без разбору. Шизоидный тип… А я — того… спать охота. Пойду-ка домой, а ты оставайся.
Но уйти Володьке не дали. Увидев его, Соль вдруг вспомнил, как уже в десятом классе Индюк ни с того ни с сего возвел на Алферова напраслину, будто тот участвовал в безобразной уличной драке и вывихнул руку: мальчику из соседней школы.
— Инциндент беспрецендентный, пахнет исключением! — орал тогда Индюк. — Сила есть — ума не надо! Ис-клю-чим!
…Мурик между тем все брякал и брякал по клавишам, но вдруг взял аккорд, заиграл увереннее и бодра запел. Ерничая, подхватил Окунь, за ним Валька Лощинин, Марк, Дорофеев, Алферов. Пели все, слова знали назубок, — каждому пришлось в свое время спеть эту песню десятки раз — на октябрятских сборах, на пионерских линейках, кострах, а потом — на демонстрациях и субботниках.
— «Нам даны сверкающие крылья, смелость нам великая дана!» — выкрикивал Дорофеев, с изумлением; чувствуя давно забытый оголтелый восторг — аж мурашки по спине. У ребят тоже размягчились лица, и все это нельзя было объяснить только ностальгией, тоской по бывшему себе, семнадцатилетнему дураку, у которого впереди — одни свершения, подвиги, награды и торжественные празднества.
Песня кончилась, Мурик без перехода начал что-то другое, незнакомое. Теперь он пел один, остальные стали разбредаться — кто вернулся допивать, кто засобирался домой, Дорофеев остался у рояля.
— негромко пел Мурик.
…Что это? Грустно, но как точно! Только сегодня Дорофеев думал об этом…
Мурик допел и повернулся к Дорофееву:
— Городницкий. До чего талантливый парень, аж завидно! Не слышал?
— Вообще, конечно, слышал. Даже на концерте как-то был. А эту песню… нет, ни разу.
Алферов, успевший, пока суд да дело, хватить еще рюмку, подошел опять и мрачно сообщил, что перекурит, и сразу — домой:
— Без задержки… — сурово заявил он. — А то… не этого… не доберусь…
Они с Дорофеевым вышли на кухню и сели на подоконник. Володька вытащил «Беломор».
— Дай и мне, — попросил Дорофеев.
— Ты же вроде бросил. Или расчувствовался?
Дорофеев пожал плечами, взял папиросу и закурил, глядя в открытое окно. Там был двор с крошечным садиком посередине — две скамейки да несколько кустов сирени. На одной из скамеек самозабвенно целовалась парочка, рядом валялся собачий поводок. Хозяин поводка, коричневый пудель, склонив голову набок, внимательно рассматривал целующихся.
— Странные все же ребята… — задумчиво сказал Володька совершенно трезво.
— Кто? Эти? — Дорофеев все глядел на парочку.
— Мы. Наше… вообще… поколение. Вроде… вроде летучих мышей.
— Не понял.
— Да чего! До двадцати… там… были просто мыши, а воображали, что птицы. Потом, и правда, стали… с крыльями. Не мыши, не птицы, а так… И, конечно, первыми громче всех орать: «Мыши — нет! Птицы — да! А она, видать, иногда одолевает… эта… тоска по прежним норам. А сами давно эти норы осудили и прокляли. Ведь такое даром не проходит, а? Чтоб сперва обожать до одурения, а потом… проклясть и топтать.
— Вот это уже интересно! — встрепенулся Дорофеев. — По-твоему, значит, пусть бы все так и шло, как шло? До одурения?
— Это… Это глупость! Я не говорил, чтоб шло. Я — про влияние. На души люден… вот нашего как раз поколения… которое… в мышах успело достаточно походить. Я — объективно, а не «лучше — хуже». Просто, имеется некий надлом, надрыв… ну, этот — шов. Обрати внимание — ведь именно у нас, которым сейчас… вот… под пятьдесят. Очень у нас такая… гибкость. Все понимаем! Чему угодно объяснение найдем! И психология — двойная. А может, и… того, тройная? Когда себе говорят одно, лучшему другу — другое, на службе — еще..
Парочка поднялась со скамейки, так и не разжав объятии, и сомнамбулически побрела куда-то в глубь двора. Пудель побежал было следом, по вдруг остановился, вернулся к скамейке и тоненько залаял, глядя на забытый поводок.
Володька усмехнулся, глядя в окно. И добавил, повернувшись к Дорофееву:
— Ты только не вообрази, что я хочу… колесо истории — вспять. Просто хочу понять, почему мы — такие. Сейчас принято ругать молодежь: инфантилы, там, равнодушие. А мне они… того… нравятся! Они свободней. И честней! А что лишней болтовни не любят, так это ведь хорошо. И понятно: задурили мы их болтовней. Вообще, они умней.