Семен пошарил в карманах штанов и ответил:
— Затерялись где-то. Не найду!
Дмитрий, порывисто махая руками, пошел в избу.
— Прах с тобой, хромоногий! Думаешь — пропью? Нужно мне твое зерно. Дарья-я!…
Из пригона торопливо прибежала, опуская подоткнутую юбку, Дарья.
Семен посмотрел на дверь и сказал:
— Тоже, подумаешь, инерал… заломался!…
Бродила по двору медленно, как больная курица, Устинья.
Уехал Семен. По-солдатски командовал в избе Дмитрий. Калистрат Ефимыч стоял среди двора. Спустив жилистые, длинные руки вдоль ног, дышал твердо, спокойно тонким запахом подзноя.
В соседних дворах кричали петухи.
Алимхан смотрел на неподвижного с жесткими глазами мужика. Придумывал, что сказать ему приятное. Наконец заложил за щеку кусок табаку и проговорил:
— Тиба, мурза, карошо — борода большой, жирнай. Маган-мина — сколь сотня годов растить такой борода нада?…
Истомленные подзноем, возвращались туговымные коровы с мутно-зелеными глазами. И густое, точно каша, несли бабы молоко в подойниках.
В этот вечер Семен привез с заимки Агриппину.
Длинная, в темном платье, в горнице положила она сорок стремительных и жгучих поклонов перед ликом икон.
— За греховодников!… за мучителей!… за христопродавцев!…
Но шел от ее тела резкий запах кислой кожи, мялись плотски жадные губы. Плотские, ползучие по чужому телу глаза.
Сказал с хохотом Дмитрий:
— Надо тебе, мученица, мужика, во-о!…
Агриппина неподвижно и тревожно смотрела на отца. А тот был тоже неподвижен, темен и зеленоглаз.
— Жениться, бают, хошь? — спросила она, сильно сжимая пламенные, сухие губы.
Калистрат Ефимыч отвечал неспешно:
— Как придется. Может, и женюсь. Она баба хорошая, Настасьюшка-то!…
Агриппина закричала остро и больно. Подпрыгивали на ее сухом и жилистом теле тонкие в широкой кофте руки.
Вокруг стола стояли Семен, Фекла и Дарья, а на голбце рядом с Устиньей сидел Дмитрий. Были у всех угловатые, зыбко-зеленые лица.
— Восподи!… да ведь тебе, почесть, шесть десятков — в монастырь надо, душу спасать?… а он бабу в дом водить удумал? Мало у нас баб-то в дому? Мать-то в гробу переворачивается, поди!… И диви бы каку… С каким она солдатом не спала. Митьку возьми!…
Дмитрий захохотал:
— Приходилось!… У нас раз-раз — ив дамки… Жива-а.
— По всей волости, восподи!… В городе таскалась-таскалась… В деревню с голодухи приперлась. Всех мужиков испоганила. Позарился тоже… Прости ты меня, владычица и богородица!…
…Пахли травы молоком. А небо низкое, густое и зеленое, как травы. В травах шумно дышали стреноженные лошади, и шумно хорошо дышали люди.
Мягкие и гладкие губы у Настасьи Максимовны, мягкие и гладкие травы. Тепла неутолимой радостью земля.
К земле прижимаются люди, телом гибким, плодоносным и летним.
— Листратушка… ишь, вот… ты-ы…
И губами перебирала зеленую его бороду, пахнущую спелыми деревьями, и зубами перебирала больно и остро — его душу.
— Листратушка…
…Откинулся устало и горячо. Небо увидел низкое, зеленое и теплое.
А еще ниже — земля зеленая и теплая. Сказал потом, из трав выпутываясь:
— Веру надо… а какую кому — неведомо…
Голосом пристальным, в душу заглядывающим, Настасья Максимовна сказала:
— Веру?… Какую тебе веру, окромя любви, надо?…
VI
При закате солнца летели с легким криком рябки на водопой.
— Бульдьрр… бульдьрр…
Спустившись к воде, они замерли. Трепыхались перышки на вытянутых шейках, и тревожился зеленоватый глаз.
Смелков наметился и швырнул камень. Камень задел рябка в плечо, он, колыхая крылом, побочил в таволгу.
— Нету? — спросил возвратившегося Смелкова Никитин.
— Где убьешь!
Смелков лег у костра головой к огню и жалобно сказал:
— Покурить бы, а там — черт с ними, пусть хоть шкуру сдирают!
Никитин быстро сжал твердые и расширенные зубы. Стоял он длинный, суровый, в грязной шинели на голом теле. Тело же было исцарапанное, искусанное комарами и загорелое, как пески.
Смелков, почесываясь, рассказывал, как разбили их отряд, как перебили комиссаров, как убили третьего товарища. Голос у него был тоскливый и острый.
— Какая, скажи ты мне, разница между тобой и чехом? — спрашивал он серба Микешу. — Пошто один большевик…
Микеш молчал. Он растирал кедровым суком кору на камне.
В светло-голубой австрийской тужурке лежал на земле венгерец Шлюссер.
Шлюссер и Микеш подняли красноармейцев на песчаном оползне и укрыли с собой в овраг. Хлеба в овраге не было.