Выходить боялись — недалеко в лесу мужицкие заимки, а по долине и в горах — атамановские отряды.
Смелков заплакал маленьким, тощим плачем:
— Да что я, зверь? ну?…
Никитин молча, пристально взглядывал вдоль по оврагу.
Бился овраг в таволге, таволга металась в блестящих, как вода, травах. Мутно пахло влажной землей, грибами.
Молчал Никитин так же, как он молчал в первый день бегства, когда догнал Смелкова. Были те же у него жесткие, как сухостой, руки, животный, пристальный взгляд.
Смелков нарвал трав и одну за другой начал их пробовать, которая съестнее.
Серб Микеш поднялся вверх на гребень оврага и долго стоял там, глядя на юг.
— Тоскуешь! — тонко и жалобно сказал Смелков. — Поись бы хоть, а он тут… тосковать…
Потом серб сварил толченую кору в котелке. Красногвардейцы ели ее поочередно одной ложкой.
Смелков проглотил хлебок, выпустил ложку. Прижимая руки к груди, лег. Плакал.
Микеш поднял ложку и, хлебнув, передал Никитину.
Полежав, Смелков рыл коренья перочинным ножом. Нашел в пне пахнущие псиной грязно-желтые грибы и украдкой, торопливо съел. После грибов рвало.
Шлюссер и Микеш тихо переговаривались по-немецки.
Шлюссер в овраге нарвал большой пук зеленовато-золотых трав и долго варил похлебку. Попробовал ложку, плюнул и выплеснул на землю всю похлебку.
А вечером, сгибая колени и ударяя каблук о каблук, ушел Смелков на пашню воровать зерно в колосьях. Не возвратился.
Ели какие-то сладкопахучие коренья, корни аира. Шлюссер поймал рубахой в потоке двух мальков величиной с палец. Мальков разделили и съели.
Было сыро и душно в овраге. По ночам бродила зеленовато-золотистая мгла.
Трещал таволожник. Казалось им, что крадутся мужики. Вскакивал Микеш и, ступая на пальцы, убегал в тьму. Потом возвращался, и голос у него был тихий:
— Тумал… пьют… мена!…
Двенадцатый день тусклые и густые облака низко, как полог, висли над оврагом.
Из пади кверху по травам шел сырой и дождливый ветер. Свистели сучья шиповников.
Кипятили котелок с кореньями, когда раздвинулись кусты таволожника и резкий голос сказал:
— Бог на помощь! А только огонь-то раскладываете зря!…
Стоял человек низенький, как дитя, большеголовый. Вместо ног — культяпки в две четверти длиной. Схватил было Микеш сук, но, увидав его культяпки, отвернулся.
Зло рассмеялся человечек и сказал:
— Думаешь — не донесу? Очень просто!… За троих сто двадцать целковых дадут.
Никитин подошел к человеку и, отставляя ногу в сторону, спросил порывисто:
— Донесешь?
Подковылял бойко человечек к костру. Котелок на огонь опрокинул.
— Дураки!… Прет дым на нос. Ладно — овраг, низко дым идет, я только учуял. А ростом выше меня пойдет?
Снял он пиджак рваный, серенький картузишко без козырька. Постелив на землю пиджак, сел.
— Не донесу! Потому мне троих где убить? А мужики коли убьют — не поделятся керенками. Опять и надоело мне, паре, добро людям делать… Ну их к лешаку!
Оглядел их уверенно и хитро и, закуривая от тлеющей головни, сказал:
— Я, парни, тридцать лет правду искал. К бродягам в тайгу пошел, баяли, там есть правда, а они меня к кедру привязали и ноги до колен сожгли… Не верю я людям, сволочи они и звери…
Но тут выхватил из кармана кусок хлеба и кинул в траву.
— Жрите!…
Микеш упал лицом на кусок, зарычал. Подбежал Шлюссер, теребя серба за плечо, слабо просил:
— Микеш, Микеш.
Никитин же, приподнявшись на локте, глядел в сторону на куст шиповника за культяпым человечком.
— А ты что ж?… — спросил Никитина человечек.
Никитин с трудом поднялся, подошел к человечку. Ногой ударил его в зубы. Человечек закрылся руками.
Никитин хотел отойти, но запнулся и повалился на куст.
Человечек вытер окровавленные губы, сплюнул. Проговорил протяжно:
— А это ты правильно!…
VII
Случилось так на пригоне.
Семен долго и беспокойно глядел в опухшие веки Дмитрия, хитростно сказал:
— Батя — мужик хозяйственный, он это зря притворяться не будет. У него тоже собака голову не съела!… Тут, брат!…
Дмитрий стоял, плотно, по-солдатски, сжав ноги. Мычал в стойле теленок. Угарно ложились на грудь запахи гниющего навоза.
— По-вашему выходит, машинка? — бойко спросил он. — Согласен. Я как был на действительну призван, да почесть восемь лет отчехвостил, думаю — спятил старик в эти времена!
Семен, прихрамывая, отнес вилы в угол.
— Мы тут удумали, — тихо и убежденно проговорил он, — с Феклой, она у меня баба — куда хошь. Удумали мы так — не будет зря старик болтаться, хозяйственный человек! И насчет веры выходит тут тово!… Народ-то в вере колеблется, надоело, ну, он тут… свою и придумал. Старик-то.