– Ты, небось, мыслишь, что аз – блудища? – подняв зареванное лицо, протянула Феодосья.
– Глупости ты речешь!.. – скоморох был зело силен в театральных монологах и сей час воспользовался сиим мастерством с особым умением. Он принялся речь проникновенно, перемежая словеса нежными поцелуями в плечи и спину Феодосьи. – Мыслю аз, что ты способна на безумства ради любви. Не каждая жена, далеко не каждая, так сильна в любви, как ты… Страстью ты влечешь меня. Эдакая страсть, на какую способна ты, раз в тысячу лет случается! Я на позорах сразу тебя разглядел… Дар твой девичий, что щедро ты отдала мне, бродячему скомороху, для меня будет, как ладанка нательная. Как затоскую от горькой жизни, достану ее мысленно, как образок из-за пазухи, прижму к устам, и облегчится моя душа… И не такой унылой покажется дорога…
Расчет Истомы оказался верным. Феодосья устыдилась своих слез. «Господи, о чем пожалела аз? О девстве? А для кого его беречь было? Для Юды?! Жалеть ласк для Истомы?! Ах, дура аз! Разве грех обласкать обездоленную душу?»
Была сей час Феодосья, как река Сухона, на брегах которой возвышалась велико лепная Тотьма. Всего две такие чудные реки во всем Божьем мире. В весеннее половодье, в дни зачатия всего сущего, в течение двух седьмиц, более ста верст течет Сухона вспять! От устья к истоку! Конечно, можно выразиться, что течет тогда Сухона в обратном направлении. А можно молвить с радостию и удивлением: бурлит река вверх против заведенного порядка! Вот и Феодосья текла сейчас вспять!
– Поцелуй меня, Истомушка мой! – попросила она, прижавшись к скомороху. – Ах, задохнусь! Задушишь же ты меня, скоморох!
Феодосья отсмеялась. Они затихли на толику. Но вдруг дружно глухо захохотали вновь: где-то в закутке потешно заверещали, подравшись, мыши!
– Что это оне там деют? – шутливо вопросил Феодосью Истома.
– Цалуются, должно быть! – засмеялась Феодосья. И провела перстом по губам Истомы. – Отчего огубье у тебя такое горькое? Ну такое горькое, как сулема!
– Горькое? От табака, должно быть. Табак курил.
Феодосья отпрянула.
– Как – табак?! Бесовское зелье?!
Она искоса недоверчиво поглядела на Истому и махнула рукой:
– Не верю я тебе. Глумы надо мной шутишь?
– Хорошие шутки – с голой елдой да за девками гоняться! А чего ты так испужалась? Али размышляешь, не доложить ли воеводе? Дескать, хватайте, люди земские, скомороха Истому, режьте ему нос за травку бесовскую, что курил он в доме благочестивой Феодосьи.
– Как – в доме?! Ты здесь… Здесь, в моей горнице, бесовское зелье разжигал?
– Не волнуйся, Феодосьюшка, аз отодвинул заволоку с окна и рожок с зельем держал на морозе, курил на волю. Так что никто ничего не учуял.
– Да где же ты взял рог для табака?
– Он у меня всегда при себе, висит до поры под полой на поясе.
– А если кто узрит?
– Кто нос под полу сунет, тому доложу, мол, в рожок играю я веселые песни. Ай-ду-ду! Ду-ду-ду! Сидит ворон на дубу!
Феодосья пораженно примолкла. Впервые так вяще столкнулась она с эдаким страшным грехом. И была в смятении. Ведь она была уверена, что курильщик – это всенепременно разбойник, законы Господа презревший, с носом резаным, со страшной всклокоченной бородой, со зверскими глазами… И вдруг, курильщик – возле нея. И не на торжище, а – на одре! И возлежит она с курильщиком нагая… «Али грех один не ходит? – расстроилась Феодосья. – Любострастилась аз, к бесу-то в тенета и попала, а он уж тут как тут с еще более ужасным грехом. Мыслимо ли дело – бесовское зелье в доме батюшки моего! Ой, Господи! Но как же Истома-то в такое адство впал?! Разве возможно, чтоб эдакий добрый, честный человек курил табак?! Ведь это ж как пасть надо, чтоб вдыхать адские дымы? Да неужто Истома не понимает, что делает? Спасать его нужно, спасать!»
– Истомушка, – натянувши пуховое одеяло до подбородка, испуганно проговорила Феодосья. – Да зачем же ты куришь табак энтот? Сожги его и забудь! Аз никому не примолвлю… Никто не узнает… Только сожги! Господи, да откуда он взялся-то, кто его из адского подземелья доставил на Божьий белый свет?