– Изверги… – страдальчески прикрыв глаза, промолвил скоморох. – Верно ты сказала, Феодосьюшка. – Черт нас дернул ватагой остановиться в Москве на Яузе, возле слободы сокольников?.. Хотя, скомороху нигде медом не намазано!
Историю про сокольников Истома приплел. На Яузе он действительно был и видел сокольничий двор. Но не случалось на том дворе с его ватагой никаких страшных происшествий. Разве только подрались маленько возле питейного дома, вызволяя пропитые одним из актеров гусли-самогуды.
– А се…– вдохновенно баял скоморох. – Слобода огромная, безмерная: одних сокольников две сотни, да с семействами все. Птичники – что твои хоромы. Баяли мужики, что только голубиных гнезд для прокорма кречетов держат в птичниках до ста тысяч! А самих царских птиц три либо четыре тыщи! Не успели мы толком табором встать, как налетают опричные люди. Схватили опричники в облаву почти всю нашу ватагу и засадили в темницу в приказной избе. Что такое? За что? А, говорят, у царя батюшки Алексея Михайловича охотничьи соколы пропали, либо кречеты, теперь уж и не припомню. Да только исчезла дюжина бойцовых птиц! Дорогих, что пойманы были и привезены с берегов сибирской реки Печоры. И главное, белых цветом, один и вовсе оказался любимый государем кречет Песня. «Вы, скоморохи, драгоценных птиц умыкнули?!» – «Да на что оне нам? Разве мы охотники? Должно быть, залетели птицы в даль дальнюю, может, того и гляди, назад прилетят?» Но куда там… Титку Урусова, водившего зверей, на кол посадили. Акробата Афоньку Макаркина разрубили на куски, сочинителя скоморошин Амельку Власова, стихоплета Амоса Иванова тож… Эх, кабы знал об том государь наш Алексей Михайлович, он бы разобрался, рассудил, где правда, а где – кривда… Да только опричникам нужно было на кого-то дело свалить, вот и схватили, кто под руку попался. Инструменты наши сожгли. Медведя ученого затравили. Плясавицу Амину… Лучше тебе не знать, что с ней сделали… А мне клеймо каленым железом поставили. Ну да я не в обиде! Все лучше, чем псов своим мясом кормить…
– Бедный ты мой, горюшко мое… – запричитала Феодосья.
– Господи, хоть ты мне встретилась на пути, – вцепившись в волосы, взвыл Истома.
И в этот миг Феодосья и в самом деле показалась ему звездочкой, что с нежным смехом устремилась вниз, на грешную землю, прямо в охапку Истомы. Скоморох обнял Феодосью, приподнял подол портища и прижался обветренным лицом к влажным лядвиям.
– Благовоние какое… – жадно простонал он.
Феодосья смежила веки.
Ах, подумать бы ей о грехе любострастия, что никогда не остается без непременного гневного внимания Божьего. Но кто ж в такой миг думает?!
Когда двоица затихла, устало прижавшись друг к другу, Феодосья робко вопросила скомороха, уповая узнать о его планах:
– Что ж ты так и будешь весь век бродить по свету? У птицы перелетной и той есть гнездо. А ты, словно медведь-шатун… Али не мыслишь осесть, обзавестись хоромами? Об какой доле ты мечтаешь, Истомушка?
– Мечтаю?.. – скоморох усмехнулся в потьме.
Нет, не так он был глуп, чтоб излагать Феодосье свои мечты. Навряд ли оне ей понравились бы…
По ночам с мучительным наслаждением скоморох грезил про два коротких лета – ослепительных и горячих, как взмах ножа… Снова и снова воссоздавал он в мыслях картины – яркие, вскипающие от пронзительных звуков, густых запахов, жара, чтобы вновь ощутить сладострастие, равное которому навряд ли уже придется пережить наяву… Он, скоморох, внове и внове догонял какую-нибудь черноволосую девицу, срывал с ея головы увешанный монетами убор… Это обнажение головы всегда действовало на несчастных парализующе, словно позор непокрытых волос был столь силен, что после него ничто уже не могло быть ужаснее. И девчонка переставала кричать, падала на землю и лишь извивалась змеей, пытаясь уползти, дабы умереть никем не видимой. Скоморох и сейчас явственно видел рыжие перси, коричневые соски, измазанные пылью, ощущал мускусный запах каурых ляжек. Он возбужденно зрел селища, в которых стонала, кажется, сама земля – столько несчастных подвешено было его ватагой и атаманом на частоколы, задавлено между венцами бревен, привалено камнями, сброшено в колодцы… Кажется, навеки его шапка и охабень впитали запах горящего мяса. И каждую ночь, стоило Истоме смежить веки, вновь качало его в устеленной коврами барке со смуглой блудищей, водившей бражным языком по его чреслам. Пережить все это внове – вот о чем мечтал Истома.