Пока я наблюдал за проделками хвостатого разбойника, входная дверь распахнулась, впуская в трактир новое лицо. Им оказался господин среднего роста в короткой накидке, вышитой цветущими розами. Вероятно, прежде он знавал лучшие деньки — во всем облике вошедшего чувствовался увядающий шик. Сбитые сапоги щеголяли загнутыми носами и весело тренькали колокольчиками, порядком поношенное платье было пошито из бархата. На шее господина на ремне висел музыкальный инструмент — хотя форма его показалась мне непривычной, деревянный лаковый корпус и струны не позволили усомниться в назначении.
Наигрывая, господин принялся бродить от столика к столику, и песни его менялись, как менялось поведение. Селянам он пел протяжно, часто повторяясь, отстукивая каблуком ритм, отчего серебряные колокольчики задорно тренькали; у столика городских гуляк пританцовывал, насвистывал и не без удовольствия осушил предложенную чарку с вином, масляной бороде почтительно кланялся между куплетами. Судя по тому, что музыканту кидали монеты, ему удалось подобрать ключик к сердцу каждого.
Вот поднялся он и к нам, сидевшим всех выше, опустился на ступень у ног. Струны зазвенели под уверенной рукой, голос зазвучал торжественно и печально. Не понимая ни словечка, я не столько слушал, сколько разглядывал певца: неувядающие розы на его плечах, слезы, сбегавшие со щек на вытертый бархат, небольшой плавных очертаний инструмент, проворные и гибкие пальцы. Заурядное лицо певца озаряли владевшие им чувства, делая его совершенным. И неважно, подлинные или вымышленные чувства воспевал музыкант, он верил в них и жил ими в тот миг.
Я пожалел, что не понимаю слов. По воинам нельзя было догадаться, нравится ли им песня, зато Сагитта все больше мрачнела. Как в ознобе, она обхватила руками себя за плечи, скулы колдуньи были напряжены, взгляд, обращенный вовнутрь, пугал. Несколько раз она порывалась встать, но некая сила удерживала ее на месте. Не глядя, Сагитта нащупала недопитую Браго кружку и осушила до дна.
Это вступил Драко. Сидевший по правую руку от меня воин негромко повторял за певцом слова. Я принялся вслушиваться. Скажи мне кто-то из прежней жизни, мол, настанут времена, Подменыш, и ты разнюнишься над болтовней виршеплета, я угостил бы трепача кулаком. Но тем не менее, сплетение мелодии и голоса увлекло меня не хуже сказок старого Ирги. По мере наполнения музыки смыслом, я все сильнее поддавался ее очарованию.
Колдунья резко вскочила — с грохотом обрушился на пол табурет, — стремительно пересекла зал, взбежала по скрипящим ступеням наверх. Повинуясь порыву, я кинулся следом.
Я мог бы написать здесь, будто собрался подставить свое плечо в трудный для нее час, отдать всю кровь до последней капли ради ее счастья. Но я всегда полагал, что человеку смешно делать то, в чем он не мастак, и потому не возьмусь громоздить красивую ложь и кичиться красивыми жестами. Да, я любил Сагитту. Однажды и навек любовь расцвела в моем сердце, наполняя его теплом и раскрашивая мир в доселе неведомые цвета. Счастье колдуньи стало для меня превыше собственного, но какое, к черту, отношение к ее счастью могла иметь моя кровь? Я сильно польстил бы себе, полагая, будто сумею восполнить ее утрату. Такие раны врачует лишь время, и то — скверно. Однако и оставаться безучастным при виде горя возлюбленной я не мог. Музыка разом утратила для меня очарование.
В верхнем коридоре царил полумрак. Чад светильников горечью оседал в горле. Отголоски царящего внизу веселья путались в перегородках между этажами и долетали сюда в виде неясного гула. Я нагнал Сагитту у двери. Остановился, так и не придумав слова утешения. Мне искренне хотелось облегчить ее боль, и вместе с тем я понимал, сколь тщетны будут любые мои потуги. Она замерла тоже. Глянула на меня в упор. В глазах колдуньи блестели слезы. Она ухватила меня за отворот рубахи и вдруг притянула к себе, приникла к губам моим жадно, будто этот поцелуй был последним в ее жизни. Ее губы оказались солоны на вкус, на кончиках лихорадочно ласкавших меня пальцев жило лето. Сагитта была напряжена и вряд ли осознавала, что делает. Наверное, мне следовало отстраниться, но — да простит Создатель! — я был чужд благородству.
Колдунья втолкнула меня в комнату и захлопнула дверь, отсекая свет. Впрочем, к тому моменту я и так бесповоротно ослеп. Наощупь находил я губами сомкнутые веки Сагитты, ее влажные от слез щеки, шею с пульсирующей горячей жилкой, выпирающие ключицы, острые соски. Колдунья впилась пальцами в мой затылок и притиснула ближе, впечатывая в свою плоть. Я чувствовал изгибы ее тела до головокружительной их крутизны. Ее нагота трепетала под моими руками, моя кожа пропиталась ее запахом, мое сердце стучало в ритме ее имени.
— Колдунья, колдунья моя!
Она лишь крепче вцепилась в меня, точно боясь потерять. Ее ногти вонзились мне в спину. Мне было больно от той страсти, с которой хотел я ею обладать, и которой так долго не давал выхода. Я был нетерпелив, я не мог ею насытиться.
Странно, однако, случается, когда короткий отрезок времени по силе ощущений затмевает собой целые годы. Он врезается в память, будто вытравленный кислотой, и утратить его можно лишь вместе с памятью целиком. Эту ночь я сберег в самом надежном хранилище, откуда не выкрасть ее ни одному вору — в своем сердце. Она служила моим утешением при неудачах, она же была моей наградой в дни триумфа. Оставаясь один, снова и снова переживал я ее, воскрешая в памяти малейшие подробности.
Сагитта заснула у меня на плече. Мне тоже полагалось свалиться без сил, но я напротив чувствовал необычайную бодрость. Мне жаль было жертвовать драгоценные минуты сну. Я лежал на спине, наслаждаясь мягкостью прильнувшего ко мне тела, и глядел во мрак. Снаружи ярился ветер, рвался в запертые ставни, завывал в дымоходе.