Когда бело-стальное солнце поднялось достаточно высоко над горизонтом, Гуччи смог оставить попытки заснуть без сновидений и постоянной настороженности. Голова после пробуждения ощущалась разбухшей и тяжелой, но на это нечего было жаловаться тому, на ком лежал припирающий к стене груз вины. Томас словно готовился к последнему дню в жизни, к торжеству перед казнью, когда выбрил лицо, причесался, прогладил и надел свежую рубашку, начистил ботинки. С достоинством готовился он выйти к эшафоту, повязав голубой шейный платок и поправляя воротник форменной защитной куртки песочного цвета с четырьмя медалями, приколотыми к груди в области сердца. Под курткой пряталась наплечная кобура с заряженным пистолетом, компанию которому составлял армейский нож, сидящий в футляре на поясе. Перестраховка оставалась значимой, но Гуччи помнил главную цель своего похода к озеру и потому вложил в карманы куртки перстень Говарда и книгу Бодлера, которую нередко перечитывал и сам. И когда офицер выходил из квартиры, в голове его заевшей пластинкой крутилось:
Гуччи сперва держал путь к сокровенному месту своих вечерних неторопливых прогулок и размышлений о вечном. Свернув на первом же перекрестке, он едва сумел сдержать удивленный возглас, когда увидел несколько человек на улицах. Жизнь города вернулась в русло, заполнив дороги машинами, распахнув двери магазинов, отпечатав свежие газеты, собрав людей под флагами памятного дня. Седой мужчина с планками наград на пиджаке подошел к Томасу и молча пожал ему руку. Полицейский сдержанно кивнул в знак благодарности, хотя его не столько заботил жесть почтения, не вполне справедливо полученный от героя Второй мировой, как необходимость сперва вступить в так называемую нормальную жизнь, включиться во взаимодействие с людьми, заново становиться обывателем. Гуччи испытывал то же чувство, когда вернулся на родину по истечении контракта. И тогда, несмотря на разумное ожидание успокоения, что-то в нем так же съеживалось, металось и всячески противилось возвращению в мирные берега. Тогда он не понимал себя — не понимал и сейчас, безошибочно узнавая эти переживания. Потребность в одиночестве взыграла с новой интенсивностью.
Набережная, вопреки ожиданиям Томаса, не пустовала. У перил стояла женщина с тонким станом, окутанным черными и темно-зелеными тканями — велюром, гобеленом и кружевом. Девочка лет десяти в сине-фиолетовой школьной форме дергала ее за руку, что-то повторяя и отчаянно указывая на офицера Гуччи. Томас остановился. Женщина обратила к нему узкое лицо с первыми печальными морщинами, обозначившимися между остро изломленных бровей. Ветер, налетевший с озера, растрепал огненными волнами ее волосы, которые незнакомка пыталась поправить длинными суставчатыми пальцами. Женщина похлопала девочку по плечу, разрешая ей сделать то, чего она хотела. Та побежала к офицеру, а он продолжал смотреть на рыжеволосую мать-одиночку. Гуччи был уверен, что женщина была лишена опоры, так много было в ее узком, подобном высохшей ветви, силуэте долгого терпения, пролитых ночами слез, бремени живучего горя.
— Мистер, с Днем Ветеранов Вас! — от звонкого детского голоса Томас пришел в себя. И что нашло на него до этого, какой гипноз, он не мог уразуметь никак. Словно печаль терпящей была заразной.
Офицер склонил голову — темноволосая голубоглазая школьница, искренне улыбаясь, протягивала ему яркий рисунок.
— Я нарисовала это сегодня на уроке, — добавила девочка, — для такого, как Вы.