В ту ночь я вспомнил не просто Куртя-де-Арджеш, а день повешения. Едва ли я когда-то забывал, и вряд ли смогу когда-нибудь забыть. В моей жизни не было ничего страшнее момента, когда я взял его мертвое тело на руки, чтобы сбежать прочь от всего и вся. Вильгельм был теплый, и еще минуту назад он был живой. Это было страшно.
Даже куда более страшно, чем когда мне передавали о смертях моих новорожденных детей. Я не был женат, вы прекрасно об этом осведомлены, но, как вы понимаете, я не был обделен женским вниманием, а по молодости — я все-таки тоже был юн и куда более взбалмошен, чем стал к сорока годам, — я тоже совершал ошибки и творил глупости. Я часто слышал фразу, что хоронить своих детей страшно. Нет, мне не было страшно. Потому что я не любил ни их матерей, ни их самих. Я слукавил в «Любви и Смерти», сказав, что детей у меня не было — не хотел слишком углубляться в свою жизнь до обращения, не видел в этом никакого смысла. Я не утаил лишь то, что своих детей иметь я не хотел. Впрочем, этому желанию я не изменяю и никогда не изменял. Хотя, последние четыреста пятьдесят восемь лет это уже никакого значения не имеет.
Сложные были времена, страшные, когда все страны грызлись за территории, за вероисповедание, за власть. Будучи господарем Княжества Валахия, я не имел права на слабости, как точно подметил в предыдущей части Уильям, а потому не заводил интрижек, лишний раз не отвлекался от государственных дел и старался сохранять не только спокойствие и холодный разум, но и холодное сердце. Невозможно править княжеством, когда в твоей голове сидят одни лишь мысли о том, как украдкой поцеловать возлюбленного советника. И множество лет спустя все было иначе: можно сесть вместе у камина, разговаривать о чем угодно, целовать друг друга в любую минуту и любить. Я больше не был господарем, а он не был моей правой рукой, и больше не было восставших бояр, Сулеймана Великолепного и вечных поборов Османской Империи. Были только мы и мир, и мы не тревожили друг друга.
Не найдя в себе сил сидеть на постели и смотреть в бледное лицо Уильяма, наблюдая за тем, как на его лбу выступает испарина и он начинает заходиться в горячке, я вышел из комнаты и вернулся с глубокой миской холодной воды и тряпицей с кухни. Пододвинув кресло от камина к постели, я устроился так, чтобы на моих коленях находилась посуда, и я мог дотянуться до лица Холта.
Рана, казалось, багровела, начинала сочиться не кровью, но лимфой, а то и вовсе гноилась. Мне не казалось, что подобная рана могла быть столь опасна, но, как я узнал от Уильяма, изучавшего меня вдоль и поперек, во мне было не просто что-то инородное на метафизическом уровне, но в венах находился яд, отравляющий живое существо, и только от степени опустошения тела от крови зависел исход — станет человек вампиром или же просто умрет.
Я не задумывался о том, кого убиваю, после того, как окончательно убедил себя в том, что для существования мне категорически необходимо пить человеческую кровь. У меня не было иного выбора, да и даже если бы он был, меня все устраивало. Я убивал детей, женщин и мужчин, молодых и старых, девственниц и искушенных. Всех, кто попадался, когда я был голоден. И, возможно, вы сейчас где-то возмутились в глубине души, или же воскликнули: а как же гуманизм?! Ведь это неправильно — убивать детей, не видевших жизнь. Убивать я могу кого угодно, кровь от этого не меняется, и вкуснее она из-за личностных качеств не становится. И нет, поверьте, меня не мучает совесть от слова совсем. И я отвечу почему. Не потому, что мне наплевать на чужую жизнь. Мне просто не наплевать на свою собственную.
Возможно, многие сейчас воззрились на страницы с удивлением или отвращением. Поверьте, я заслуживаю и того и другого, и мне даже лестно. Если у вас возникли мысли о том, что у меня должен быть какой-либо «кодекс чести», какая-либо мораль и гуманистические принципы, то, смею вас огорчить — не должны. Откуда им взяться, если мое существование само по себе — одна сплошная дьявольщина? Мне совершенно глубоко безразлично все, что не касается жизни, блага и процветания единственного важного для меня существа на земле. Я не должен беспокоиться даже о вашей жизни, мой дорогой читатель, и если я когда-нибудь вас убью, просто знайте, что вы продлили мою бессмертную жизнь. И точка. Мир безжалостен, а я тем более не исповедую десять речений¹. Преследуя свои цели, уважая свои принципы и взгляды, я поступаю лишь так, как считаю необходимым. Осуждение — лишь закономерная реакция человека, не принимающего и не понимающего вас. Поверьте, вы бы тоже убили за возможность жить. Защищаясь ли, по принуждению жажды или по какой другой причине.
Уильям очень долго не приходил в сознание, не меньше трех суток, а потому у меня было много времени обдумать самые различные происшествия и возможное развитие событий. Я сидел подле него и думал, думал, думал. То обрабатывая рану, то стараясь сбить жар, я не замечал, как сменялись дни. Только шторы успевал задергивать, когда холодный утренний свет начинал проникать в комнату.
При всей моей безнравственности и распущенности, при всей инородности и противоестественности, я испытывал любовь, которую действительно пронес через триста сорок — тогда — и почти четыреста шестьдесят — сейчас — лет. По молодости я был наивен и влюбчив, но все это было детскими шалостями, а потому не задумывался о том, что такое любовь настоящая. Она не пламенная и безудержная. Она не болезненная, словно от тебя отрывают кусок за куском и тебе же скармливают, а ты давишься и рыдаешь от боли в глотке.
Она правильная, и ты ощущаешь это всем своим существом. Даже мертвым, даже противоестественным. Звучит до ужасного слащаво, я знаю, но, повторюсь, ничто человеческое мне не чуждо. Ни любовь, ни жалость, ни надежда.
Мне было больно на него смотреть. Я чувствовал, как меня вновь поглощает ночь до скончания времен, как угасает его свет и все то прекрасное, чем он украсил мою жизнь, полную тоски и скорби. Я остался один в огромном темном мире снова. Когда-то под леденящим сводом тьмы, со снами о смерти, что являлись мне каждый день, я свыкся с тишиной и безмолвием, растворился в пустых коридорах моего замка, «заживо» похоронил себя в подвалах каменной громады.
В те три ночи, пока Уильям не приходил в себя, а я умывал его лицо ледяной водой, когда температура все повышалась, а рана и кровоточила, и стала гноиться; когда дыхание было едва заметным, а пульс практически не прощупывающимся; когда за столько лет мне впервые стало по-настоящему страшно, я мог лишь надеяться. Надеяться всем своим существом, молить и Дьявола, и Господа — ибо у меня не оставалось больше ничего другого — и ждать.
И дождался я лишь одного.
Уильям умер утром 9-го января.
Комментарий к Еженедельник Джонатана Уорренрайта: «Три ночи»
1) Десять заповедей (ивр. עשרת הדברות, «асерет-ха-диброт» — букв. десять речений)
========== ЧАСТЬ II. Очерки Ричарда Л. Элдриджа: «Возвращаясь с войны» ==========
Украденный из дома офицера дневник, найденный нами после n-ых последующих событий. — прим. Дж. Уорренрайта.
«18 мая 1900г.»
Возвращаясь с войны, тебе хочется всего несколько вещей: увидеть родное лицо и попасть под дождь. Первый для тебя в этом году, потому что весь прошлый ты провел на южноафриканском солнце.
Когда поезд приближается к вокзалу, ты с трепетным сердцем надеешься, веришь и ждешь, хотя ты думал, что уже разучился, первой встречи. Когда поезд остановится. Когда твой путь закончится. И ты вернешься домой.
Ты не молод, но и не стар. Сорок семь. Отставной офицер, хромающий на правую ногу, опирающийся на трость. Волосы подернуты сединой — пряди блестят прозрачной белизной, отливают серебром. Последний год выжал тебя до последнего.
Это все, что приходило мне в голову на пути в Англию. Пережив юных ребят, с которым ты шел бок о бок, приняв всю бесполезность кампании и осознав количество ненужных жертв, тебе остается только одно — надеяться, что ты сможешь начать жить заново.