Тебе мерещатся образы возможного благословения: ваших пока нерожденных детей, спокойных вечеров у милостивого моря где-нибудь на юге Италии, когда совсем извела английская северная морось. Ты слышишь отзвуки вашего первого вальса и поцелуев, когда вступаешь в право первой брачной ночи.
Ты до последнего веришь, что все-таки начнешь жить заново. Хотя бы попробуешь начать. И ты с открытым сердцем и благими намерениями пересекаешь границы десятков стран, чтобы твоя надуманная иллюзия скорее стала реальностью.
Ты спешишь и забываешь, самое главное и самое страшное, гонишь от себя мысль, все еще думая, что этому с тобой не бывать. Что ты обязательно станешь собой вновь. Что ты снова станешь тем человеком, которым был. Прошлое всего лишь мираж. Такой же бесполезный сюжет твоей жизни, как и ты сам.
Возвращаясь с войны, ты забываешь лишь об одном.
С войны не возвращается никто.
========== Дневник Уильяма Холта: «Демон во мне» ==========
Нестерпимо хочется пить. Слабость в теле такая, что невозможно открыть глаза. Чувствуешь, как в висках стучит и сжимает горло. Сухость. Жжение. Расползающаяся по телу боль от очага раны, уже не кровоточащей, но все еще сочащейся и пульсирующей. Бултыхаясь в болоте бессознательного, ты чувствуешь, как из тебя исходят последние силы. Кости ломит, но ощущаешь это не сразу, а когда вязкая жижа инородного дурмана тебя отпускает из своих силков на крохотные мгновения. Бессознательная легкость тела отступает и наваливается одна лишь боль. Границы реальности стерты, ты и сам стерт из реальности. Зыбкая дымка, отголосок предсмертного хрипа. Тебя не существует, но тело твое в огне.
Слышишь, как булькают и хрипят легкие, как воздух заполняет и с толчками выходит, как снова спазмами сжимает горло. Не сказать ни слова, все еще даже глаза не открыть. Кусок едва живого мяса, не человек вовсе. И бред абсолютно поехавшего сознания обжигает веки изнутри. В ушах стоит гул голосов, а может твой собственный голос бьется о черепную коробку. Шум извне не пробивается, его нет, и ты заточен в своей голове. И выхода из нее нет. Ты больше не жилец.
Вспыхивающие образы не похожи на явь. Полуразмытые картинки, карточки, размазанные дождем чернила. Напоминают извивающихся змей, рябь на глади озера и галлюцинации агонизирующего припадочного. Они мерцают, вьются перед глазами на коже, заставляют метаться по постели. До выкрученных суставов, до зубовной боли.
Сперва мутные образы не представляют собой ничего реалистичного. Но потом, сквозь боль и благословенное, уже растворяющееся забытье проступают воспоминания прошлого.
Добрая улыбка покойного брата и тихие слова прощания. Сетующая на что-то миссис Эддингтон, кажется, о разросшейся в одном из углов плесени — вечная беда старых английских домов. Заливистый смех моей матери, скончавшейся задолго до моего поступления в университет. Она так редко смеялась. Басистый голос отца зазвучал где-то совсем далеко на кромке сознания. Я забыл голоса покойных любимых людей — осознание уколом в сердце и спазмом в горле.
Меня затапливало жаром, лихорадочным и всесильным. Я плавился и бился в постели — как потом оказалось — и бредил. В образах являлись и другие воспоминания: запах скошенной травы на пашне под Черниговом, перезвон украшений — такой громкий, такой близки. Любовный шепот и звуки страсти — безудержного и горячего — первого — соития в духоте турецкой ночи; громкий голос муэдзина¹, читающего азан²; терпкий вкус инжира и чарующие песнопения юных ведьм, с которыми мне довелось знаться.
Совсем недалекие воспоминания — шорох платьев и звон хрустальных бокалов, звучащая все громче и громче музыка, взмывающая ввысь. И вместо чернильных набросков — яркие всполохи цвета и света. В нос ударяет запах пионов и слышится, сквозь гул голосов, возлюбленный шепот: «цветок зла».
Все резко обрывается и наступает благоговейная тишина. И длится она совсем недолго, но дает передышку — кажется, что грудная клетка вздымается, как после безудержного бега, а тело ломит от сильной нагрузки. Чувствую, как просыпаюсь. Заточенный в неподвластном мороке, тихо утопаю и схожу с ума. Выбраться из калейдоскопа не находится сил. Голос — знакомый, родной — пробивается сквозь темноту, словно через толщу воды, но не удается ухватится, не удается взмолить о помощи.
И на смену воспоминаниям приходят другие образы. Незнакомые, выбивающиеся из общей картинки. Не сразу осознаешь, что это — не воспоминания. И если прошлое пронеслось перед глазами быстро — вспышками, — то будущее куда более явно, словно бы подглядываешь в замочную скважину.
Привкус крови во рту не гадкий, но непривычный. Весь рот полнится и вкусом, и запахом, но не жидкостью. Он заползает в горло и по пищеводу вниз. Запах окутывает похлеще самого яркого и концентрированного французского парфюма. От него начинает тошнить.
Я вижу лица, но не узнаю — не встречал этих людей раньше, не узнаю и голосов — мы никогда не вели разговоров. Лицо Джонатана — лишь впоследствии я вспоминаю имя, когда глаза цвета горечавки смотрят на меня пристально. В его взгляде нет ни радости, ни нежности. Лишь одна затаенная боль и горечь. И под звуки венского вальса — почему венского? — меня выбрасывает в новую зыбкую сюрреальность.
У повстречавшегося мне — я не вижу его лица — военная выправка. Не могу подойти ближе расстояния руки, не могу заглянуть в лицо — не сейчас. Время не пришло. Он отталкивает меня своим существом, и струится от него темное и хлесткое презрение. Что-то в незнакомце настораживает, что-то сочится по собственному телу, и шепот моего второго «Я» опасливо шипит. Что-то говорит, что он опасен — в нем нет колдовской силы, нет и физической могучести, и не военное прошлое — настоящее? — стращает так сильно.
И осознаю лишь позже, когда вижу тела — обнаженные, беззащитные, — в полуметре от себя. Человек без лица, как я его окрестил, и — под ним — моего Джонатана. И любятся они так правильно, так красиво, что я, словно бы завороженный, сквозь теневую завесу бреда пытаюсь рассмотреть, словно бы стараясь насытиться ликом собственной погибели.
Все отступает резко — не успеваю осмыслить — и передо мной появляется он. Не воспоминание и не будущее. Его лицо красиво — уродски красиво. Заостренные черты и впалые черные глаза, губы изогнуты в усмешке, но смотрит он терпеливо, и словно бы выжидает. Я знаю, что он — знакомый, даже самый близкий из всех, явившихся мне в горячечном бреду.
Молчит и шагает ближе — от него веет теплом, но по спине пробегает дрожь. Я ощущаю свое тело так явственно, так живо и совсем не больно. Словно бы все отступило. Словно бы я снова стал собой. Только вокруг тьма.
— Зря боишься, — говорит спокойно, протягивая руку и касаясь лица. — Не стоит, — становится нос к носу, заглядывает в глаза — его собственные светятся, как далекая звезда, холодным и безжизненным свечением. — Я не смерть твоя.
— А что же ты? — выходит хрипло, надрывно и с болью. Отступает запах крови и перестает тошнить. Ладонь на щеке теплая — во мраке холодно, — и она согревает.
— Догадайся, — он усмехается и обжигает ледяные губы дыханием. — Тебе хватит фантазии, Уильям Холт, — существо оглаживает лицо и непроницаемо глядит в глаза.
Создание мира теней кажется осязаемым, удается даже схватить за запястье — хрупкое, как истончившаяся кость. С этим движением останавливается круговорот образов, затихает гул голосов и вновь возвращается физическая боль. Наваливается на уставшее тело, и от этой тягостной муки не удается бежать.
— Ни капли грациозности, Уильям, — в голосе звучит насмешка, когда существу приходится держать мое лицо в руках, когда ноги слабеют и падение кажется неизбежным.
Сотканный из темноты собеседник с горящими глазами и пробирающим шепотом не вызывает отвращения. Кажущийся реальнее всего прочего, он скорее благодать. Одному не так страшно умирать.