Постоянные боярские недовольства и, как результат, расправы над восставшими — припоминаю Мирча V², моего предшественника, сурово уничтожившего несколько сотен человек, — подрывали княжеский авторитет. Впрочем, на некоторое время все-таки удалось добиться мало-мальского спокойствия и ненадолго выдохнуть. К полудню потеплело, а потому не пришлось закутываться и, дрожа через шаг, надеяться, что к окончанию прогулки не околеешь. Оказавшись на улице, где стоял запах свежести и влажности после прошедшего дождя — который скоро сменится снегом, — я направился в сторону рынка, где продавалось все от молока до старинных амулетов против злого духа.
Я редко появлялся на обыкновенном рынке, поскольку мой досуг занимали охота, решение государственных вопросов и обучение Вильгельма владению мечом. Хованский не умел даже держать меч в руках — ему было неудобно и тяжело, и его тело было приспособлено скорее для танцев, нежели для сражения, но он делал явные успехи в столь непривычном для него деле. Как он рассказывал сам, он был обделен материнским вниманием, отца своего не знал, и мог разве что прислуживать там, где жил, и благо, что был обучен грамоте. На лошади — и той обучился ездить сам. Природная сообразительность была своего рода его особым талантом.
В первой лавке продавали мясо и молоко — заглянул и вышел, не сильно жаловал последнее; во второй лавке продавали интереснейшие вещи с востока: турецкие сладости, украшения и даже платки; в третьей лавке нашлась готовая дичь, в четвертой — специи, а в пятой — хлеб. Хоть время и было бедное, более или менее получалось жить не впроголодь. Османские поборы, конечно, сильно ухудшали жизнь моего народа, но ничего не попишешь. Нам и так едва удалось, но удалось, благодаря таланту и обаянию Вильгельма договориться с Сулейманом о снижении величины дани, что не могло не повлиять — благо, что положительно — на жизнь людей.
Я продвигался дальше и рассматривал товары, которые привлекали мое особое внимание: украшения для Вильгельма — красивые серьги с драгоценными камнями, — дорогие ткани для его накидок и плащей. В некоторых лавках продавались интереснейшие традиционные румынские вещицы: обереги, рубахи с вышивкой, глиняная и керамическая утварь, плетеные пояса. Но и в этой лавке я не задержался надолго. Со мной здоровались и выказывали уважение в каждой из них, а потому к какому-то моменту я уже устал кивать и приветствовать и решил заглянуть в последнюю, самую любопытную, и отправиться по делам обратно в свои покои.
Насыщенный аромат трав и благовоний, возможно, эфирных масел и чего-то незнакомого, окутывал пространство вокруг этого шатра. Даже не лавка, не обыкновенный стол под навесом, а самый настоящий шатер из темно-красного полотнища, натянутого на крепкие деревянные столбы. Этот самый шатер был одним из самых красивых, самых богатых на рынке, и находился чуть поодаль от всех остальных лавок. Я подошел ближе и остановился, услышав голоса. Отодвинув полотнище и заглянув внутрь, притаившись, я прислушался.
—… дорогуша, розмарин³ тебе пока ни к чему. Да и зачем же тебе изгнание нечистой силы, ты ведь и сам — не светлый колдун, пока лишь беду накличешь. А коли любовные благовония нужны, на свадьбу ли надеешься?
— Едва ли это возможно, госпожа Тодеа, едва ли, — тихий смех звучал приглушенно.
— Мне ли о невозможном ты говоришь, юноша! — раздался перезвон склянок и шуршание, а потом женщина заговорила вновь: — Роза и шиповник?⁴
— Я ведь не барышня какая, вы мне еще о малине⁵ расскажите. Смеху будет!
— О, Вильгельм, — тон женщины был ласковый и снисходительный, — от супруга твоего тебя лишь отворожить постараться можно, и вряд ли у кого на это силы хватит.
— Супруга. Смеетесь!
— Ничуть, юноша, ничуть, — вновь раздался перезвон. — Скажи мне еще, что тревожит его?
— Усталость и дурные сны, злые и отнимающие силы.
— Уберечь его хочешь, все тревоги забрать, успокоить, — женщина стала говорить тише, словно бы отвернулась от Хованского. — Полынь⁶ тебе вещие сны принесет, зверобой⁷ его от злых демонов защитит, бузина⁸ подарит спокойные ночи.
— К чему полынь, госпожа? — голос Вильгельма звучал удивленно.
— Защитишь его, от горестей, во сне увидишь, различишь и убережешь.
— Уберегу.
И более я разговор не слышал, только отошел и видел, как Вильгельм покинул шатер, а потом и вовсе направился в сторону дома. Мое сердце разобрала нежность при взгляде на его фигуру в алой мантии, которую он едва ли снимет до первых суровых морозов. Направившись за ним, я поймал Вильгельма на выходе с рынка, где уже не было людей — лишь редкие горожане, — и начиналась тропа, ведущая в сторону реки, где сегодня наудачу никто не прогуливался.
Я поймал Вильгельма за талию, но он выскользнул из моих объятий — заметил, знал, что следую за ним, — и направился в сторону чащи. Ступая, шелестя мантией, он шел между деревьев, удаляясь и ведя меня за собой. Спустя десять минут молчаливого следования друг за другом, оказавшись в глухом лесу, я подошел к нему со спины, прижимаясь и обнимая за талию, проникая под алую мантию, находя ладонями его пояс и бедра, приникая губами к его шее и целуя, когда капюшон наконец-то спал на спину. Хованский дернулся после поцелуя, тихо засмеялся и встал передо мной с мечом наголо.
Безупречная боевая стойка — сам научил, чертовски доволен. Его тонкий стан выглядел изящно с клинком наготове, что я был готов очароваться в ту же минуту. А потом он сделал первый выпад. Лязг встретившихся мечей высек искры из окутавшей нас тишины послеполуденного леса. Движения Вильгельма были похожи на танец — на прекрасное искусство на вершине изящества. Он кружился вокруг меня, защищался и нападал. Его алая накидка взметнулась за спиной, словно всполох пламени. Мой колдун улыбался, широко и задорно, и парировал — он отражал удары так грациозно и легко, что я невольно пропустил один из них, все-таки залюбовавшись, и очутился на земле с выбитым мечом. Вильгельм стоял надо мной, держа лезвие в паре сантиметров от моего подбородка, и тяжело дышал, но довольная улыбка так и не сошла с его лица.
Я поднялся, когда он отошел на несколько шагов, и, даже не отряхнувшись, притянул его к себе за края мантии, целуя глубоко, обнимая за талию крепче, прижимая к себе. Поединок распалил, заставил плоть налиться и окрепнуть. Хованский с новой улыбкой — которую я почувствовал губами, — приник еще ближе, чтобы прижаться пахом к паху. Сделав несколько шагов назад, утянув меня за собой, он прислонился к вековому дубу, покрытому мхом. Наскоро расстегнув застежку мантии, я оставил ее на плечах, но избавился от воротника рубахи, оттянув его вниз и поцеловав кажущуюся горячей на холоде кожу. Руки Вильгельма проникли под ицари⁹, сжимая и оглаживая, доставляя удовольствие. Я прикрыл глаза и прижался к нему сильнее, проделывая ровно то же самое с одеждой Хованского, обхватывая ладонью его твердеющую плоть, все еще целуя в шею, согревая ее дыханием и оставляя влажные поцелуи, вызывающие дрожь.
Действо продлилось не дольше нескольких минут — горячие соприкосновения губами, сильные и быстрые ласки, тишина леса, нарушаемая сбивающимся дыханием и шорохом одежд. Он излился первым, запрокинув голову, зажмурившись и судорожно выдохнув, коротко и тихо простонав. Я же последовал за ним, сперва насладившись выражением его лица после испытанного яркого утешения плоти. Прижавшись лбом к плечу Вильгельма, я закончил сам, коротко выдохнув и стиснув зубы, чтобы заглушить рвущееся удовольствие наружу. Не хотелось, чтобы кто-то нарушил наше единение. Ослабев, опустошившись, Вильгельм обнял меня за шею, а сам же я не удержался от того, чтобы обвить его талию. На некоторое время мы замерли, стараясь привычно задышать и успокоить биение сердца.
Даже тогда я понимал, что держал в руках не просто своего советника, колдуна и любовника, но человека, который хотел уберечь меня известными лишь ему способами, чьи сны — ставшие ради меня вещими, полынными, — должны были приносить ему знания о будущности — моей будущности. Теперь же, многие годы спустя, я понимал, что мне теперь — защищать и вести за собой, быть и советником, и заступником. В нашей прошлой жизни Вильгельм отдавал мне так много, не прося ничего взамен, и теперь пришла моя очередь всецело отдавать — защищать Уильяма не только от внешнего мира, но и от него самого, от «демона», что стал его частью и должен был пробудиться. Настал мой черед всматриваться в стылую синь и видеть будущность, когда на вдохе цветет полынь.