Ночной восточный Лондон беспокойный, пропитанный опиумом и абсентом, запахом секса по подворотням, голосами совокупляющихся с проститутками мужчин. Оглядываясь по сторонам, подмечая происходящее, там и здесь замечаешь женщин, стоящих на коленях и вбирающих юную или старческую плоть в рот, задирающих юбки и подставляющихся клиентам, и если взгляд обычного человека в темноте мог пропустить подобное, то мой — нет. Уильям, для которого все было внове, особенно кривился от запахов, от шума голосов, от остроты бывшего слабым зрения.
Я поступал по-разному: мог сперва обворожить, мог напасть сзади, а мог и вовсе уговорить человека на жертву. К чему было настроение. Не то чтобы я был показушником — перед кем уж, извольте, красоваться? — но вносить хоть какое-то разнообразие во столь опостылевшее занятие как добыча пищи иной раз хотелось. Сейчас Уильям шел рядом со мной, озираясь по сторонам, и моей первостепенной задачей было показать ему, как не привлекать к себе внимания и проводить сам процесс поглощения крови.
Сперва, когда мы только ступили в район, я весь подобрался, сосредоточился и стал высматривать жертву. Людей было совсем немного — зима все-таки. Проститутки ютились по притонам и подворотням, а кто-то и вовсе не работал, как мне показалось — я неплохо запоминал лица, а убивать всех подряд я никогда не собирался — это было излишним и слишком бросающимся в глаза. Конечно, искать кого-то глубоко за полночь было не так просто, особенно, я повторюсь, в январе, но я думал, что этот выход в город должен был быть достаточно удачным. Мы редко выбирались в Лондон, когда стали жить в загородном поместье Холтов — далеко, лениво, иной раз незачем.
Я плохо умел объяснять — да и сейчас вряд ли умею, — а потому был готов показать лишь на личном примере и прокомментировать происходящее. В сущности, все было просто: найти человека, прокусить ему шею и выпить кровь, а уж вся предосторожность и фантазия в отношении первого пункта ложилась на плечи самого Уильяма. Все сводилось только к тому, чтобы избавиться от трупа и остаться незамеченным. Нет никакого толка искать нечто романтическое в том, чтобы быть убитым или убивать, будучи вампиром.
Отвлекусь от повествования на пару строчек, и скажу, что абсолютно не согласен со всевозможными изощрениями и извращениями вампирского существования в популярных современных фильмах и книжонках. Какая романтика может быть в том, что ты прокусываешь человеку плоть, причиняя боль, насильственно и жестоко? Сколько в различных кинокартинах я видел сцен с откровенным и страстным укусом, когда героиня изгибается под своим убийцей или будущим хозяином, или супругом — не важно; сколько подобных сцен я встречал в литературе! Меня особенно неприятно поразили несколько книг из «Вампирских хроник». Слишком слащаво, слишком неправдоподобно, как-то слишком по-женски рафинированно. Не в обиду автору, конечно, хотя, я просто уверен, она никогда не увидит моего высказывания.
Идти по пушистому снегу, выпавшему впервые за много лет, было тихо и приятно. Снег ложился на землю медленно — практически не было ветра. Эдакое рождественское настроение уже прошедшего праздника. Откуда-то доносилась музыка — мы уже прошли те самые неприглядные улицы на самой окраине, вышли на совсем крошечную площадь, где было несколько фонарей и закрытые на ночь лавки: бакалея, галантерея и канцелярия.
Мы остановились — я осматривался, Уильям все также тихо стоял рядом со мной. Я тяжело вздохнул и покачал головой — все вело к тому, что просто не получится. А потом я почувствовал, как Холт взял меня за руку. Я обернулся — он улыбнулся. А потом шагнул вперед и поцеловал.
И тут я наконец-то понял, о чем так сильно переживал где-то глубоко внутри до того времени, пока мы не вышли из дома и не направились на нашу однозначную ночную «прогулку». Если из книги можно выдернуть страницу, то из головы — не получится. Хотя бы обязательно останется след, оборвыш, на который вечно будешь натыкаться, страница будет открываться сама по себе. И Уильям вряд ли сможет избавиться от воспоминания о том, как я буду перед ним убивать. Я уже убивал за него и перед ним, но он этого не видел. Он не смотрел. Тогда, вы помните, когда я приказал ему не смотреть. Он не видел даже крови на моих руках — я надел перчатки, а теперь мне предстояло лишить жизни человека у него на глазах, и каким бы убеждающим меня в собственной решительности и храбрости он ни был, я понимал, что он совершенно не был к этому готов.
Уильям чувствовал себя в разы лучше, по нему было видно: держался на ногах уверенно, лицо перестало выражать вселенское страдание. Я не знал, что с той ночи все изменится, до степени, что мы будем стоять на краю обрыва и не знать, куда шагать — вдвоем лететь с края или пятиться, пытаясь вслепую отыскать привычную тропу. Но, как он целовал меня, как обнимал за шею и приникал ближе, я запомнил так ярко скорее всего лишь потому, что потом начался кромешный ад — и, поверьте, я не преувеличиваю.
В сонной Лондонской тишине, нарушаемой только отдаленными стонами очередной падшей женщины, странной неровной мелодии из какого-то увеселительного заведения и ругани в одном из домов, приглушенной тонкими деревянными стенами, я целовал своего прекрасного Уильяма, не имея ни малейшего понятия, насколько же я был прав, когда переживал об его обращении и будущности, которая нас ожидала.
— Ты беспокоишься, — он посмотрел на меня с улыбкой. — Мне ведь не кажется.
— Не кажется.
— Скажи мне наконец, что тебя тревожит? — Он внимательно и даже требовательно на меня смотрел.
— Ты не догадываешься? — вздохнув, я присел на скамейку в паре шагов от нас.
— Догадываюсь, — он расположился рядом, смахнув снег ладонью.
— Тогда зачем спрашиваешь?
— За четыре года вместе я, конечно, стал тебя понимать без лишних слов, но хотелось бы убедиться.
— Убедился?
— Джон, ты же сам понимаешь, что в конечном итоге тебе все равно придется убить на моих глазах, — Уильям вздохнул и покачал головой. — Ты ведь делал вещи и похуже, и ты себя винишь за это. Винишь хотя бы за то, что обратил меня, хотя ты прекрасно знал, что без этого у нас попросту не было бы будущего. Я бы умер лет через тридцать, сорок, и то в лучшем случае. И тем более я сомневаюсь, что я был бы тебе еще нужен слабым и немощным стариком, у которого одышка и скачет давление.
— Уильям.
— Нет, дослушай, пожалуйста. Все люди любят красивое. Молодость — это красота. Это движение жизни, ее самая яркая и стремительная пора. Дело не только во внешности, любовь моя, но и в том, что с возрастом я бы перестал любить жизнь, а вместе с ней, возможно, и тебя. Не потому что ты — плохой и больше мне не нужен, нет, а лишь по той обыкновенной причине, что я сам перестану себя любить. Я люблю себя. Я люблю твою любовь ко мне. Я люблю тебя самого.
— Жить надо не для радости, а для совести, — произнес я несколько невпопад, но только это пришло мне на ум.
— Когда совесть спокойна, тогда будет и радость.
Я вытащил портсигар из кармана пальто, достал оттуда папиросу и протянул еще одну Уильяму. Он с удовольствием ее принял, и мы закурили.
— Джон, ты должен понять, — он сделал глубокую затяжку и договорил, — что я не питаю ложных представлений о тебе.
— Я все-таки не прекрасный принц.
— Не в прекрасных принцах счастье.
— А в чем же? — Его слова вызвали у меня улыбку.
— Во всей сути жизни.
Я жил такую долгую жизнь и всегда боролся с собой. С вопросами чести и морали, совести и добропорядочности, и даже несмотря на то, что я давно перестал быть человеком, человеческого во мне осталось так много.
— Я помню, как ты приказывал казнить восставших бояр.
— И как тебе эти воспоминания?
— О, необычные. Ты выглядел очень сурово и очень внушительно, — он хихикнул.
— Тогда я был куда суровее.
— Джон, я хотел тебя кое о чем попросить. Для меня это важно.
— Конечно, я слушаю.
— Я не сомневаюсь в тебе ни минуты. Но сомневаюсь в себе.
— Сегодня мы оба полны сомнений.