Джонатан смотрел на меня, улыбался, и все было таким идеалистическим, таким рафинированным, словно бы вовсе ненастоящим, и в мыслях возникал только один вопрос: за что же мне такое счастье? Где я так совершил много хорошего и доброго, что жизнь решила наградить меня этим человеком, этими минутами вместе.
День казался залитым солнцем: все вокруг пело, кружилось и цвело. Как если бы пришла весна. Как если бы распускались на ветках цветы и пели птицы. Как если бы душа стремилась к светлому новому дню, не встречая на своем пути преград. Мне было так чудесно!
Вы представляете себе это чувство щемящего восторга? Когда внутри все замирает, когда кажется, что для тебя играет музыка: Моцарт или Чайковский, наполняя все вокруг особой живостью. Открывается второе дыхание. Шаг — и вот ты уже летишь. И все дышит вокруг и струится, как переливы арфы, что взмывают к дальним ложам, вверх, к куполу зрительного зала, все выше и выше, покуда на сцене предстает вальс цветов из «Щелкунчика». Эдакая прекрасная рождественская сказка. Кружатся снежинки, а внутри так тепло-тепло, и вся твоя семья в сборе, и ель горит разноцветными огнями, и ты знаешь лишь одну простую истину: впредь все будет счастливо. И ты будешь тоже.
Переливаются гирлянды, где-то внизу раздаются скрипки — или же музыка звучит не только вокруг тебя, но и в тебе самом, — и пары кружатся, и силуэты отражаются в зеркалах, в арочных окнах, где мерцают сотни зажженных свечей.
На улице колядуют — тебе кажется, что ты слышишь эти песни, словно бы молитвы, полные бога и чего чарующего, магического, и вокруг тебя оживает самое настоящее и чистое Волшебство.
Я вспомнил себя совсем мальчиком, который с удовольствием принимал участие во всей праздничной суете. Оставались ли мы в Лондоне или же уезжали в Париж, как хотелось матушке, я всегда любил этот праздник. Только Рождество ассоциировалось у меня с чем-то поистине теплым, торжественным и беззаботным. И пусть сейчас было уже далеко не Рождество, едва ли не середина января, я чувствовал себя именно так, словно бы наступило утро и пришла пора открывать подарки. Как сейчас помню: мама в светло-голубом платье сидит в кресле, а отец улыбается широко-широко и ждет, пока мы со старшим братом растащим цветастые коробки, в нетерпении срывая ленты и оберточную бумагу.
Родители дарили железную дорогу, книжки, какие-то игрушки, но самым запомнившимся для меня подарком стал маленький микроскоп. Совсем небольшой, да и мне самому было лет семь отроду, и я точно не умел обращаться с чем-то посерьезнее. Я помню мамину улыбку, когда я кинулся к ней обниматься, стоило только вытащить его из коробки. А сейчас я уже дипломированный химик, закончивший Оксфорд, играющий на скрипке и являющийся единственным наследником семьи Холтов. Моя семья многим определила, кем я в конечном итоге стал, и, пожалуй, за это я на самом деле им благодарен.
В зимние праздники всегда приходит если не черная меланхолия, то легкая грусть по давно покойной семье. Мы потеряли родителей рано — я в восемнадцать лет, когда моему брату было всего двадцать пять. Мама умерла от чахотки, как и многие тогда. Она поразила Англию и не прошла мимо моей семьи. Отец скончался от холеры два года спустя. Мы уже были достаточно взрослыми, чтобы понимать, что кроме нас двоих у нас никого и не осталось. Я стал употреблять кокаин, а мой брат ударился в работу целиком и полностью. Но каждое Рождество мы обязательно встречали вдвоем. Потому что семья. Потому что только в такие дни нам казалось, что дальше мы правда сможем быть счастливы. Когда-нибудь.
Мы знали всегда, что рождественского чуда не случится: родители не воскреснут, дом не будет наполнен переливами арфы, и силуэты гостей, уже давно почивших или забывших о нас, не будут отражаться в зеркалах. Но, несмотря на все неурядицы, мы были верными друг другу.
Как бы мы ни отнекивались, как бы мы ни старались скрыть, семья — это наша сила и слабое место. Я был сложным сыном: непростой характер — заносчивость, высокомерие, пренебрежение — все мое. Но, надеюсь, родители и брат знали, как я на самом деле сильно их любил.
Я скучаю по брату по сей день. Его не стало так скоро, и я многое не успел ему сказать, но успел сыграть, возможно. В ночь, когда он уходил, я играл для него. Ведь именно благодаря ему — он подарил мне первый музыкальный инструмент, вы помните, — я открыл в себе талант, о котором не постыжусь заявить. Ничто в моей жизни не было для меня настолько сердечным времяпровождением, чем занятия музыкой. Я не был особым любителем сидеть за фортепиано, но вот скрипка стала мне настоящей подругой.
И теперь моей единственной семьей был только Джон. С ним было замечательно, я чувствовал себя поистине нужным, желанным, любимым. Чего еще можно было хотеть? Вот и я не испытывал судьбу. Не просил у нее больше, чем имел. Искал доброе и человечное, достаточное в том, что было у меня в руках. Возможно, боялся потерять это ценное и редкое, для кого-то и вовсе недостижимое.
Я встал с постели, запечатлев поцелуй на щеке Уорренрайта, а потом подошел к пюпитру, стоявшему у окна, чтобы прикоснуться к бумагам, вновь читая уже давно написанный отрывок нового произведения. Всего лишь фантазия. Я взял в руки скрипку — ее не было нужны настраивать, — и стал наигрывать собственную музыку, даже не смотря на исписанные листы. Я помню свои немногочисленные произведения наизусть. Если этюдов у меня было множество, то законченные, полноценные и полновесные произведения можно было сосчитать по пальцам. Музыка была моей отдушиной. С помощью нее я мог рассказывать о своих чувствах куда более полно и открыто, нежели словами. Язык музыки понятен всем и каждому, и не нуждается ни в переводчике, ни в бесполезных объяснениях. Она звучит. Звучит, как единственная правда.
Смычок ощущался, как продолжение руки, и фантазия лилась из-под него так мягко и плавно, заполняла комнату и мои собственные мысли. Как солнечный свет из открытого окна, за которым пели птицы и распускались вишневые цветы, нежные бутоны магнолии и лиловой глицинии.
Тогда же я ощутил теплые и сильные ладони на своих плечах, когда опустил музыкальный инструмент и подставил лицо солнцу, греясь в его лучах, тепло которых давно позабыла моя кожа из-за долгой и непроглядной зимы.
Зимы, которая еще не закончилась. Я открыл глаза и едва ли не ослеп — меня ослепляло, словно бы выжигало зрачок, но я ничего не видел вокруг, и только чувствовал сильные руки на плечах. И не было поющих птиц, цветущих деревьев и тем более скрипичной музыки.
Вокруг не было родных стен. В голове начинало проясняться. Теплом, которое омывало мое лицо, была струящаяся, уже остывающая кровь. И руки мои были в крови. И стоял я не возле окна, выходящего в сад у поместья. А внутри чужого дома, где еще стояла рождественская ель, пахло чем-то древесным и фруктовым, и запах смешивался с кровью.
Из белого света выступила чернота: искрящаяся, где-то мутная, кружащаяся и тошнотворная. Психоделичная — разноцветными бликами вспыхивающая на изнанке век, проникающая в мозг тонкими щупальцами нервных импульсов, похожих на боль, как если бы тонкой иглой через зрачок до мягкой плоти.
Я помню, как сейчас: Джонатан держит меня за плечи, я в ужасе смотрю на свои руки и тело, распростертое у моих ног. Все тело прошибает несдерживаемая дрожь, и из горла вырывается крик не моего голоса.
Меня трясут за плечи и что-то говорят, и помню лишь: «…нись» и «…уйста», и боль в плечах от вцепившихся в кости пальцев, которые не давали мне двинуться ни на сантиметр. Помню затекающую за воротник кровь, от избытка которой меня начало рвать — организм не был готов с ней справиться. Помню не только вкус самой крови, но и собственных слез, когда от страха я перестал помнить себя.
Финал второго действия «Лебединого Озера». Звучит сцена¹.
Простирает крылья черный филин.