Оторвав его от себя, когда уже все закончилось, я постарался всмотреться в его лицо и найти хоть что-то осмысленное во взгляде. Уильям был глубоко погружен в себя, зрачки были расширены и ясность полностью отсутствовала. Потом он пришел в себя спустя пару минут: огляделся, сделав глубокий вдох чуть ли не до разрыва легких, а потом посмотрел на меня и сказал:
— Все в порядке, — я понял, что по выражению лица Уильяму стала ясна моя озабоченность. — Пойдем отсюда.
— Мне нужно разобраться с трупом. — Он поправил свою одежду, а я — свою. — Постой у арки. Мало ли какой прохожий или служитель закона объявится.
— Как скажешь, Джон, — он выправил свой воротник рубашки, зашел ко мне за спину и исчез из поля зрения.
Мне по обыкновению предстояло избавиться от мертвеца, которого могли хватиться. Кого-то я сжигал, кого-то отправлял к крысам в канализацию, а кого-то и вовсе просто закапывал. Все зависело только от степени важности убитого для остального общества. Будучи осторожным, я всегда обходил «благородных», довольствуясь как проститутками, так и обыкновенными работягами. С переездом в Лондон пришлось забыть об охоте на детей, хотя их кровь имела особые для нас свойства, да и самому становилось от чего-то подобного тошно. Если в Румынии я мог так развлекаться, когда у меня абсолютно отключался разум в периоды острейшей тоски, или же прибегать к такому из-за определенных физических потребностей — как я раньше говорил, кровь младенцев помогала быстрее восстановить силы и вернуть привлекательный облик, — то в Англии это было попросту… слишком.
И когда я закончил с трупом, Уильям исчез. Я вышел из подворотни и огляделся — никого. Ни единой души не было вокруг. Один только безмолвный Лондон, оседающий на землю снег и мой повисший в воздухе вопрос. Взглянув себе под ноги, я увидел цепочку шагов, и по ширине шага казалось, что он словно бежал. Куда-то целенаправленно спешил. Я прошел не меньше половины квартала, прежде чем следы на снегу привели меня к небольшому дому.
И тогда ко мне пришло осознание — опоздал.
Дверь была приоткрыта, и мне не стоило труда распахнуть ее и тенью проникнуть в дом. Оглядевшись, чтобы за мной никто не наблюдал, я проник в помещение, полное того самого запаха крови и уже смерти. Почему он выбрал именно этот дом, оставалось для меня загадкой очень долго. Сейчас Уильям уже не помнит в точности, что совершил, и я бы не хотел, зная, что он это все прочитает, рассказывать в красках и деталях то происшествие. Он говорил, что убил троих людей: мужчину, женщину и ребенка. Но жертв было больше.
Я застал его вгрызающимся в тело младенца, а может быть и годовалого ребенка — я не знаю, совершенно не уверен. Своих детей не видел, а в чужих и тем более не разбираюсь. Кровь трупов была мерзкой, неживой и остывающей, а потому он отбросил от себя тело и Уильяма начало рвать. Его желудок, и так полный крови, отдавал ее обратно: он заливал ей самого себя и все вокруг. Паркет и одежда, его лицо и волосы, руки — он старался зажимать пальцами рот, — все было в ней. Опустившись за спиной Уильяма, я взял его за плечи, стараясь привести в сознание. Он не открывал глаз, не мог остановить спазмы и к тому моменту уже капающую изо рта кровь. Мелко трясясь, он что-то говорил, бессвязное и едва слышимое. Все, что я мог твердить, это «пожалуйста, очнись», стараясь вернуть его в реальность из того небытия, в которое Уильяма отбросило безумие.
Это было по-настоящему страшно. Когда он вернулся в себя, он зарыдал, так исступленно и горько, дрожа и вцепляясь в мои плечи, что минут двадцать мы провели на полу, обнимаясь, пока его сознание решительно не ускользнуло. Я оставил его, осмотрев дом, чтобы сообразить, что следовало делать дальше.
На черном пальто Уильяма не была заметна кровь, как и на черных брюках, а потому я решил оставить его в этой одежде, но закутал шею в собственный шарф, после того как, найдя кувшин с водой и какую-то тряпку, вытер его лицо и руки от подтеков, чтобы он выглядел хоть сколько-нибудь прилично. Я предполагал, что нам мог встретиться какой-нибудь служитель закона, выскользнувший из ниоткуда.
С кухни был черный ход на соседнюю улицу, достаточно узкую и неосвещенную. Вытащив его на руках и оставив сидеть на крыльце, я занялся тем, что постарался найти всевозможные горючие вещества, которые могли быть в доме обыкновенного лондонца: джин и керосин. Пришлось изрядно потрудиться, чтобы в ту ночь устроить пожар и вернуться обратно домой. Это стоило мне не столько физических усилий, сколько изрядно потрепанных нервов.
Я был в ужасе от того, что произошло. Я предполагал, что такое с огромной долей вероятности могло случиться, но, столкнувшись с подобным на самом деле, я не ожидал, что это будет столь разрушительно.
Вернувшись домой, я первым делом избавил нас обоих от верхней одежды. И если от пальто, брюк и шарфа Уильяма я решительно собирался избавиться как можно скорее, то свои вещи я просто кинул на кресло, оставляя их до тех пор, пока не вспомню о наличии гардеробной. Раздев и умыв, я уложил его в постель, зная, что после подобного он мог долго не прийти в сознание — по собственному опыту. Хотя бы даже потому, что он бы просто не захотел вскоре вновь очнуться и осознать, что натворил что-то необратимое.
Какое-то время после возвращения в дом я сидел и смотрел на него, уже переодетого в ночную двойку и мирно спящего. Мыслей в голове было много, но я не мог зацепиться ни за одну. Беспокойство сжирало.
Началась новая и страшная история в нашей жизни. Уильям испытал первые приступы потери сознания и контроля, выпустил наружу зверя, сдавшись без боя. И только я был ответственен за это. Это была моя вина, и только моя.
========== Дневник Уильяма Холта: «Саморазрушение» ==========
Дни потянулись беспросветной, черной, зимней чередой. Точнее, я не видел ни дня, не помнил ни ночи. То, что я собираюсь вам рассказать, оставалось моей тайной очень долго, и, когда вы прочитаете, поймете почему. Мне сложно даются эти слова, но я не могу обойти стороной настолько важную часть моего личностного становления. Это продолжалось три-четыре месяца, точно я не могу сказать. Несколько ближайших глав повествовать буду именно я. Из-за малодушия — мне страшно знать, что обо мне тогда думал Джон и какую боль он испытывал; из-за отвращения — эти поступки меня не красят, мне и самому противно вспоминать и знать, что я был таким; из-за тягости — это мое покаяние, моя исповедь в том, что я совершил, в том, с какими помыслами это делал. Это моя боль, преследовавшая меня долго и бескомпромиссно. Наши отношения с Джонатаном трещали в это время по швам. Они ломались, крошились, и я растаптывал их в пыль своими поступками, словами, всем собой. Я причинил ему много боли — физической и душевной.
Мне кажется, что все мои действия потом — переезд в Париж на очень долгий срок, переезд в Швейцарию во время войны, и вновь возвращение во Францию, хотя мало что нам мешало жить в Англии, были попыткой сбежать. От воспоминаний, от стыда, от отвращения к самому себе. Чувство вины, которое я испытывал, приходя в себя, было мучительным.
Неделю после первого «кормления» я провел в постели. Чувствовал себя больным, снова. Тело, по-настоящему изнасилованное приступом психоза, отравлением кровью — организм не успел научиться ее перерабатывать, — отказалось меня слушаться. Я открывал глаза, видел кружащийся потолок и вновь закрывал, проваливаясь в сон. Я старался устроиться на постели так, чтобы мир перестал вертеться, и всеми силами верил, что смогу отключиться на несколько часов, а то и вовсе на сутки.