«Вот так, наверное, уходит одиночество, в которое я не верил, — пришло Гешке на ум. — Уходит, оставляя след с раздвоенным пальчиком лисьей лапы».
— Пап, а если поехать к морю, туда, где мы были с мамой, где камни, тропинка. Там я коленку разбил. Помнишь?
Отец с неохотой оторвал взгляд от убегавшего лиса и с удивлением посмотрел на Гешку.
— Мы с тобой и мамой никогда не были на море. А коленку ты рассёк, когда с велосипеда упал.
— Как же? Но я ведь помню.
Отец положил руку ему на плечо.
— Память иногда подкидывает странные вещи, как будто воспоминание. А на самом деле это то ли мечты, то ли сны… А мы с тобой поедем, куда ты захочешь. И море сейчас ещё тёплое, доброе.
Вместо измученной, раздавленной скрипки перед Гешкой на диване лежала преобразившаяся, блестящая. Но и под новым лаком виднелись следы от заросших трещин, как морщинки.
Гешка провёл ладонью по шершавым струнам, по изогнутой шее грифа. Ему показалось, что струны вибрируют, дрожат под рукой. То ли от страха, то ли от нетерпения. Гешка положил скрипку на плечо, прижался щекой к твёрдому прохладному телу скрипки. И скрипка от его тепла почти мгновенно нагрелась, оттаяла, ожила, и, когда смычок коснулся струн, раздался вдруг не тот скрипучий, неровный звук, а другой, от которого сводило челюсть не только у соседей, но и у самого Гешки. Тёплый, густой, глубокий, исстрадавшийся, настоящий. От него мурашки пошли по коже. И мелодия не звучала рывками, по нотам, по строчкам, — она лилась монолитно, солнечно-грустно. Как ровный ветер, робко трогающий верхушки старых седых елей.
Отец остановился в коридоре, заслушавшись. Дядя Саша выключил в своей комнате магнитофон, дядя Женя отложил газету, которую читал, а дядя Федя, мастеривший рамку для полюбившейся Гешке картины, чуть не порезался ножом.
Картина стояла у Гешки за спиной на книжной полке, и в спину ему смотрели тоска и одиночество. Они ушли с хромым старым лисом в далёкие чужие места. Навсегда ли?
Вечный дождь
Земля под ладонью была тёплая и податливо-мягкая, густо-чёрная. Цветки с тёмно-зелёными, а некоторые с желтоватыми листьями казались на её фоне нанесёнными тонким пером по чёрному бархату. Таких цветов Гурька в своём шахтёрском посёлке никогда не видел. Там в изобилии росли только «космические» цветы, как называла их мама. Они рассыпались в палисадниках розовыми, красными, белыми, оранжевыми и бордовыми трубчато-лепестковыми цветками на укропистых безалаберных стеблях. «Космические» не требовали особого ухода, так же как «золотые шары», охапками дарившие себя в предосеннее лето, вальяжно облокотившись о заборы посёлка. Благодаря неприхотливости они находили место и на поселковом кладбище вместе со свечками розово-фиолетовых мясистых люпинов, отцветавших в начале лета, а в остальное время выстукивающих семенами в чёрных стручках песню жизни и смерти. В печальной черноте обугленных стручков содержалась жизнь, и она разрывала закаменевшие оковы смерти: стручки разлетались, выпускали шарики семян, которые закатывались в земляные щели и ямки. И ещё лето не успевало кончиться, а уже из земли начинали пробиваться ростки.
А тут в огороде у тёти Нади Гурька увидел совсем другие цветы. Он сразу стал про себя называть их «цветочными баронами».
На высоких толстых ножках шестилепестковыми коронами, то остроконечными, то мягко закруглёнными, то даже лохматыми, возвышались тюльпаны. Набрав прозрачной росы и дождя в свои короны-бокальчики, тюльпаны выставляли мохнатые рыже-коричневые тычинки над поверхностью воды, где отражалось голубое небо с бледными облаками, такими блёклыми, будто голубизну кто-то немного затёр ученической резинкой.
Красные, жёлтые, с вкраплениями и прожилками на лепестках, тюльпаны практически доходили до контраста. Гурька долго смотрел на чёрный тюльпан — такой тёмно-бордовый, что тот почти сливался по цвету с землёй. Отчего-то это растение вызвало у Гурьки замирание сердца, восхищение и страх. Может, потому что цветы не должны быть чёрными?
Белые и кремовые нарциссы с жёлтыми и оранжевыми рельефными трубочками, на таких же крепких ножках, как и тюльпаны, одурманили сладковато-горьким ароматом.
Весна для Гурьки теперь пахла нарциссами, а не привычным едким дымом, который каждый год весенним ветром наносило с горящей свалки на посёлок. А если вдруг вспыхивал отвал неподалёку от шахты, к дыму примешивался страх огромного пожара, когда дым до неба и ни просвета, ни роздыха. Снег в посёлке, где живёт Гурька, почти всегда серый, присыпанный угольной пылью.