У тёти Нади на окнах торчали увесистыми колючими дубинками экзотические кактусы, развалился на пол-окна остро-пушистый аспарагус, цвёл лимон, наполняя ароматом весь дом и выдавая на месте опавших белых лепестков зелёный пупырышек будущего плода. Были ещё «денежное дерево», «щучий хвост», бегонии, и даже хурма произрастала в маленьких глиняных горшках рядом с фиалками. Росло у тёти Нади всё дружно, весело — цветы она любила.
Гурьку она встретила без особой радости. Он всё время чувствовал на себе её настороженный взгляд. Для неё, выросшей в Сорок Седьмом, все, кто был оттуда, хулиганы, шпана и уголовники. Она была счастлива, что вырвалась из мрачного посёлка, когда вышла замуж за военного — дядю Митю.
Каждый пришелец из Сорок Седьмого становился для тёти Нади привидением из сумрачного, паутинно-серого прошлого, которое вдруг да потянет назад в топь, в затхлость и удушливую атмосферу шахтёрского посёлка.
Таким привидением стал для неё и Гурька, коренастый, слегка косолапый, с песочным ёжиком волос, с задумчивой улыбкой, со светло-серебристыми, как рыбья чешуя, глазами, рассеянными и ироничными. К тому же чумазый из-за въевшейся в кожу угольной пыли. Эта пыль витала в воздухе посёлка, да и печи топили всё тем же угольком — кормильцем всех жителей Сорок Седьмого.
— Деньги в трубу пускаешь, — сердился дед на Гурьку, когда тот норовил сунуть в печь лишнюю лопатку угля для «сугреву» своих подоконных цветов.
Дед и сам оставался чумазым, хотя после каждой своей шахтёрской смены парился в бане, не признавая мытья под душем.
Со всей своей мнительностью и подозрениями тётя Надя с порога стала выяснять у Гурьки, какие у него в школе оценки, и допытывалась о его поведении. Племянник утешил её тем, что он отличник и примерный мальчик.
Хотя тётя Надя смутно помнила из писем сестры, которые она читала с пятого на десятое, что Гурька шалопай, каких поискать, и, если бы не его тихое мирное увлечение цветочками, он бы уже скатился на дно и «пошёл бы по воле», как выразилась сестра в одном из писем.
Тётя Надя долго ещё расспрашивала бы мальчика о тёмной стороне его жизни, если бы не дядя Митя. Он вернулся из командировки на следующий день после Гурькиного приезда. Долговязый Юрка тут же вспрыгнул отцу на шею. А Гурька стоял в сторонке с рассеянной улыбкой и теребил штору на окне. Он с опаской смотрел на громоздкую фигуру дядьки, выглядевшую ещё более объёмной в камуфляжной форме. Дядя Митя вместе с большим рюкзаком заполнил всю террасу.
— А кто это там стеснительно делает бахрому на шторе? — забасил дядя Митя. — Никак Гурий Иванович к нам пожаловал? — он шутил так же, как Юрка, но нисколько не ядовито.
Он подошёл, протянул Гурьке ладонь размером с добрую сапёрную лопатку, и, когда племянник, расслабившись, протянул свою руку в ответ, дядя Митя ухватил его под мышки и легонько подбросил, приложив макушкой о потолок.
Когда сели за стол ужинать, Гурька всё поглядывал на дядю Митю, на его плечи и руки.
«Мой папаша не смог бы меня так подкинуть», — подумал Гурька.
Фигура отца так и стояла перед глазами с тех пор, как мальчик спрыгнул с автобуса в Сорок Девятом, увидел его и сразу же узнал, почувствовал, что это он. Невысокий, коротконогий, чуть косолапый отец, как и Гурька, нервно потирал ладонью кулак и сутулился. В засаленных брезентовых куртке и штанах, заправленных в резиновые сапоги, большие, непропорциональные его росту, будто с чужой ноги. Отец ругался с каким-то пьяным тщедушным мужичком и матерился на всю улицу. Гурька вырос не в Институте благородных девиц, и вокруг него багрово-зелёным фоном роились ругательства, отборные, крепкие, шахтёрские, да и сам он мог дать матерную отповедь кому угодно. Но услышать это от отца…
Гурька тогда вскочил в автобус, который ещё не уехал, и долго глядел в забрызганное заднее стекло на удалявшуюся фигуру отца, уплывающую и расплывающуюся в мальчишеских бессильных слезах.
— Гурька! — вскрикнула тётя Надя. — Ты на скатерть накапал! Где ты витаешь?! Смотри в тарелку, а не на потолок.
Он мрачно уткнулся в тарелку.
— Что, трудно у вас там живётся? — спросил дядя Митя у Гурьки спокойно, так, словно не слышал замечания тёти Нади.
— Везде трудно, — тётя Надя раздражённо смяла салфетку. — А их хлебом не корми, дай поплакаться на свою судьбу. Как будто другим всё легко и просто.