- Понятно, - переводит Алексей, - идем!
Костер за сторожкой уже прогорел, от него понизу тянется только сизая струйка да под закопченным чугунком помаргивают синими огоньками, дотлевая, угли. На траве расстелен брезентовый плащ, тускло поблескивает внизу, за деревьями, река, в высоком небе обозначаются первые звездочки. Хорошо!.. Я знаю, что почти у любого председателя колхоза есть такое излюбленное и укромное местечко, куда в былые годы, одурев от напряжения и скрываясь от уполномоченных, он вырывался украдкой,- а теперь наведывается открыто и спокойно, приглашая друзей, а то, по деловым соображениям, и начальство, которое, как известно, тоже люди.
- Так, что ли? - спрашиваю Алексея.
- Верно, - охотно подтверждает он, покряхтывая и поудобней располагаясь на плаще. - Наверху в Георгиевском зале приемы устраивают, а я тут. И старушка еще надвое сказала, где лучше-то!
Уха, да еще после вместительной стопки "столичной", великолепна; на первых порах, с голодухи, ее горячий пряный дух перебивает нежный и бесплотный запах цветущих лип, - слаб человек! Явно по нутру стопка и Немтырю: он выпивает ее медленно, чуть даже торжественно - как едят и пьют на Руси старики работники.
Неизвестно откуда взявшийся дождик загоняет нас под навес; сидим на дощатом топчане, поверх которого брошен овчинный тулуп, негромко разговариваем. В сторожке, при тусклом свете керосиновой лампы, Немтырь гремит посудой, потом - рукомойником и затихает.
Дождь прибывает, ровный, спорый; иной раз теплые капли залетают и сюда, под навес, на руки, но шевелиться не хочется. В зыбкой струистой темноте, наполненной монотонными шорохами дождя, смутно белеют липы.
- Как по заказу - под налив, - довольно говорит Алексей.
У него на все чисто хозяйский, практический взгляд, это понятно. Дождь - под налив, липы цветут - хороший медосбор будет. Но есть же в ровном шуме дождя, в слабом лепетании мокрой листвы, в тех же смутно белеющих под дождем липах и что-то еще - менее материальное, но более значительное. И тут же, противореча сам себе, удивляюсь, слыша, как Алексей вздыхает.
- Ты что это?
- Да так... Липы вот напомнили. - Алексей вытягивается на топчане, закинув руки за голову, - теперь я сижу у него в ногах, - спрашивает: - Ты в армию сразу после школы загремел?
- Да, а что?
- А меня не взяли, семнадцати еще не было. Год в колхозе еще работал.
- Ну и что?
- Да ничего, конечно... Попробовал в городе в контору устроиться - не поглянулось. Уехал в свою деревню, А у нас эвакуированные живут. Мать с дочкой, москвички. Аня - дочку звали, помоложе меня еще была. Шестнадцать при мне же и отметили... Сначала-то ничего такого и не было. Ну, живет себе, и ладно. Разговаривать, конечно, приходилось - под одной крышей как-никак. Особенно вечерами, как все сойдутся. Затопят печку, дверцу откроют и сидят, на огонь смотрят. С керосином уже и тогда скупо было... Или еще помню: у окошка, в кухне. Стекло все как есть во льду, сверху донизу, а снаружи - луна. Вот оно и светится... Анька сидит, на плечах у нее ватник, руки на коленках сложены, лицо от луны-то белое-белое, а глаза почти закрыты. И рассказывает что-нибудь... Про Третьяковку, про Большой театр, про свою Брестскую улицу, на которой они жили. Или книжки какие пересказывает - читала она побольше моего, много знала. Не гляди, что только девятый кончила. В ту зиму и вовсе не училась. До города-то одиннадцать километров, не разбежишься по зиме. А квартиру снимать не на что. Обе с матерью на телятнике работали, - все потеплей, чем на стуже...
Рассказывает Алексей негромко и, кажется, скорей самому себе, чем мне. По началу уже догадываюсь, что вспоминает он простенькую бесхитростную историю, какая у каждого есть за плечами. Встретил в юности девушку, и, как чаще всего бывает, ничего из этого не получилось. Сужу так хотя бы потому, что давно знаю Марию Яковлевну, его супругу; с большим вниманием я прислушиваюсь к шуму дождя, нежели к голосу Алексея, потихоньку позевываю.
- Ты слушаешь, что ли? - подозрительно спрашивает он.
- Конечно, слушаю, - как можно убедительней говорю я.
- "Конечно, конечно"! - передразнивает Алексей. - В школе-то я потише вас всех был. Стишков, как некоторые, не строчил, на свидания не бегал,
- Да ладно тебе!
- Если ладно, тогда не зевай, а слушай. Говорю тебе - в первый раз влюбился! - Насмешливо-задиристые нотки в голосе Алексея явно деланны и тут же исчезают вовсе. - Ни осенью, ни зимой ничего такого не было. А с весны и началось! Будто до этого никогда и не виделись, не в одном дому жили. Как вечер, так на улицу. То за околицу, то на гору, то на речку чаще всего. Особенно как отсеялись и посвободней стало. За день намотаешься так, что ноги гудят, по радио сводки одна другой хуже, в иных домах и голосят уже - "похоронки" получили, а мы ровно ослепли да оглохли. Ничего не видим, никого не слышим. Самих себя только. И чтоб там целовались, обнимались - ни-ни! Отвяжу чью-нибудь лодку, вспрыгнем - и за весла. Когда говорим, когда молчим. Когда гребу, когда брошу, и несет нас, покачивает... Как сейчас вижу:
деревья по берегам - черные, в воде - то звездочки плавают, то лунная дорожка блестит... Когда только руку подашь - помочь сойти, тогда только до нее и дотронешься.
И без всего этого хорошо нам было. Да ведь чудно как - словно, говорю, не в одном дому жили! Вернемся, как светать уж начинает, и с речки домой-то - порознь. Сначала она - напрямки через улицу. Потом, погодя, - я уж, задами да на сеновал. Час, может, какой и поспишь-то.
А она, случалось и прямо на телятник бежала...
После внушения я слушаю повнимательней и, удивительно, что, хотя Алексей ни словом, кажется, не обмолвился, какая она, эта Аня, отчетливо представляю ее. Вот она выпрыгнула из качнувшейся лодки, натянув коленями узкий подол льняного, со скромным квадратным вырезом на груди платья какие носили до войны, - чуть исподлобья и чуть улыбнувшись, взглянула на длинного, наголо остриженного Алексея и побежала по мокрой от росы траве. Длшгаоногая, легкая, с тяжелой светлой косой, покачивающейся меж острых лопаток, - еще не совсем женщина, но уже и не девочка-школьница. Может быть, я встречал ее на той же Брестской, которую по случайности знаю? Или, по своеволию своему, память подкидывает что-то из собственной такой далекой юности?
- Сейчас вот думаю - о чем столько говорить могли? - продолжает Алексей, смущенно усмехнувшись. - А ведь говорили, и хорошо так! Будто даже слова помню, только вместе их не соберу... В последний раз вот эдак же заплыли, и дождик нас застал. Светать уж начинало... Выскочили да под деревья. А они - липы, да так же, как сейчас, в цвету все, будто их медом обрызгали. Аж зябко как-то! И тут, понимаешь, поцеловал я ее. Не обнял, не прижался, а прямо так - голову вытянул и поцеловал. И она меня так же поцеловала. Потом сразу в лодку - и айда гнать против течения, чтоб успеть... Ну и успел - в самый аккурат. Чуть не с лодки да с мешком в военкомат - пожалуйста, бриться! Даже попрощатьсято толком не довелось: на людях да все тычком: скорей, скорей, подвода ждет. За руки подержались, в глаза друг дружке глянули, и все. Словно чувствовали: навсегда уж.
Алексей, неопределенно хмыкнув, молчит. Я и ожидал, что рассказ его примерно так и кончится, и все-таки разочарован. Вероятно, потому, что все подобные истории, которые, повторяю, почти у каждого есть в прошлом, заканчивались обычно так же.