Он представил, как пересказывает это недоразумение Анастази, почти услышал ее смех. Разве женщине можно запретить – пусть порхает, покуда ей нравится…
Ему и теперь было хорошо с ней почти так же, как во время медового месяца – в ее присутствии он оттаивал, становился разговорчив и весел. Видя его радость, Анастази тоже веселела, и к ней возвращалась легкость нрава. А едва она становилась такой, как прежде, Торнхельм отметал собственные тревожные предчувствия, с усмешкой думая, что, должно быть, это приближающаяся старость выкидывает такие шутки.
Что ж, королева еще молода, а ему, угрюмому затворнику, следовало бы понимать, что рано или поздно все это будет выглядеть именно так – и любой, кто мнит себя острословом, не упустит случая поупражняться в насмешках. А если слишком долго повторять нелепый слух, он становится весьма похож на правду.
Наконец дождь как будто перестал. Стало совсем тихо – лишь над башнями кружили ночные птицы, вскрикивали глухо, будто издалека.
Король сидел неподвижно, глядя в огонь.
Анастази вернулась из Тирбсте немного раньше полудня. Сразу заметила, что Торнхельм раздражен; насторожилась, не понимая, чем это вызвано.
– Звезды всего лишь раз успели сменить солнце, а я, возвращаясь в Вальденбург, нахожу в тебе такую перемену, мой возлюбленный супруг. Что произошло?
– Вот, изволь полюбопытствовать! – Торнхельм указал ей на лежащий на столе прямоугольник пергамента. – Что скажешь?
Анастази не спеша прочитала. Неприличный намек был весьма прозрачен, и королева почувствовала, как кровь приливает к щекам.
Небрежным, будто бы случайным движением она поднесла листок ближе к груди, чтобы стоявшая рядом Альма не могла ничего прочесть. Сам по себе похабный стишок ничего не значит, а волноваться – значит выдать себя…
Она не ведала, какая причина побудила Торнхельма показать ей это, а потому еще раз пробежала взглядом по строкам, вопросительно приподняла бровь, взглянула на мужа.
– Этот и некоторые другие стишки хорошо известны в небольших княжествах к югу от Рейна – там в большой чести беспутные стихоплеты. Иногда их вирши переписывают и продают на больших ярмарках, вроде леденской или стакезейской. Так же, впрочем, поступают и с картинками… хм, вольного содержания – перерисовывают от раза к разу, потому что людям нравится их рассматривать. Ты знаешь это не хуже меня. Я не могу понять, почему ты так переживаешь из-за этого… Мой драгоценный супруг, позволь узнать, как к тебе попала эта нелепица, так тебя разгневавшая, и следует ли нам отныне запрещать нашему народу веселиться на ярмарках?
– Этакие гадости читает юнец, которому ты во всем потакаешь, забывая, что он прежде всего королевский паж!
– О–о… – протянула Анастази, приложила руку ко лбу, чтобы скрыть облегчение. – Так вот оно что. Ты думаешь, что это способно испортить нрав юноши, к которому ты относишься так ласково, словно он тебе родня?.. Торнхельм, смею тебя уверить, это беспокойство напрасно, ибо...
Она оглянулась на служанку. Поймав быстрый взгляд госпожи, Альма поклонилась и вышла из зала, оставив супругов наедине. Анастази подошла к мужу, встала за спиной, склонилась, обняла за шею.
– Ибо он еще не сорвал даже поцелуя у старшей дочери Альмы, хотя следит за ней, где бы она ни появилась, точно цветок за солнцем. Эта глупость не стоит твоего внимания.
– Ну хорошо, хорошо. Что в Тирбсте?
– Ничего, что может вызвать изумление, ужас или восторг. Из года в год одно и то же – там погублены запасы, здесь разлившаяся река повредила дома, и так далее. Я сделала все, что необходимо, Фогель и Зейдек довершат остальное. О, вот еще что. Баронесса Агте чуть не заполучила себе такую искусную мастерицу…
– А ты отняла у нее добычу?! Я всегда знал, что ты хищная кошка, а не кроткая серна, любовь моя!
– Поверь, все мои усилия окупятся сторицей!.. Желаешь, чтобы я подогрела тебе вина? Здесь холодно.
Торнхельм молча кивнул. Анастази продолжала свой рассказ, не забывая добавлять в нагревающееся вино то щепотку молотого мускатного ореха, то корицу, не замечая, что Торнхельм совсем не слушает ее.