Выбрать главу

Голос то звенел с веселым озорством, то стихал опечалено, и слышался в нем ручеек лесной, звонкий и ветра тревожный шум.

Русский торопливо записывал в тетрадь, люди только диву давались, как быстро бежит по бумаге гусиное перышко.

Ой, не станет молочком ряженка, Не станет девчонкой вдовушка. Я спросил ее: «Улыбнись разок, Позови весну, дорогой дружок». Отвечала так: «Что весну дразнить». Видно, век уж мне в женихах ходить.

Долго пел Хведи. Потом умолк, взглянул на русского, глаза прищурил: «Ну как, дескать, понравилось?»

— Еще, Хведи, — попросил русский, — спой еще.

И Хведи затянул новую песню.

Куда ж ты в дождь, ласточка, Да в темную ночь, Капли с крыльев падают, Уж лететь невмочь. Куда ж ты в ночь, девица, На свою беду. Наземь слезы катятся, Я следом иду…

Кончил, перевел дыхание, да вдруг как зачастит на два голоса:

— Пойдем-ка, невестушка, семилистник рвать! — Семилистник стар, не пойду, дружок! — Ой, пойдем-ка, невестушка, за борщовником! — Ой, борщовник, дружок, не вырос. — Пойдем-ка, невестушка, за ягодками! — Не пойду, дружок, не поспели еще.

Пел Хведи одну песню за другой. Песен у нас, что сосен в бору. Гость едва успевал записывать.

Тэвик, тэвик, пигалица, Где же твое гнездышко? — В конопляном полюшке. Нипочем ему ветер злой, Защитит его березка белая. — Защитила бы, да листочков нет… Еще верба растет недалечко; Только верба та тож печалится, От плохих корней поусохла вся.

Русского звали Ознобишиным. Так открыл он народного певца. О Хведи вскоре большая слава пошла. И остался он в истории под именем Хведи Чувашского.

НАРУТНИК

Птицу воздухе, держат крылья,

Человека на земле — правда,

Не посечь ее саблей вострой,

Не убить царевым указом.

Из народной песни

егодня мы ночуем в Кучум-поле. Знаете ли, где оно? Кто бывал на юге Чувашии, знает: много всяких историй ходит о нем среди местных жителей. Вот одна из них.

…Давным-давно сибирский царь по имени Кучум, возвращаясь на родину после долгих походов на Русь, остановился здесь на отдых. Но чуваши не жаловали грабителей-чужеземцев. И однажды ночью юхминский тархан внезапно напал на войска Кучума. Жестокая была схватка. Бросив раненых и всю свою добычу, Кучум бежал. С тех пор зовется поле кучумовым.

В мокрой от вечерней росы траве, фыркая, пасутся кони. Не стоится им на месте, нет-нет и подойдут поближе к костру. Поглядят то на огонь, то на нас и, мотнув головой, словно извинившись, отходят в сторонку.

Сегодня в ночном лишь мы с Ендимером. Подпаски наши днем работали на ферме, сейчас, наверно, третий сон уже видят.

А мы здесь сидим, играем в молчанку.

Сам не пойму, что со мной творится… Тоскую. Думаю о той, что осталась в Чебоксарах. Больше двух месяцев не виделись, все уже сердцу не мило.

Ночь темна, небо в звездах. И дед молчит как назло, будто язык проглотил. Чувствует, что мне не до него, и тоже замкнулся.

Удивительная вещь — разлука. Когда живешь вдали от любимого человека, вспоминается каждая мелочь — слово, улыбка, жест. Иногда такое найдет — дышать трудно. И лезут в голову всякие мысли.

А ждет ли?

— Затосковал, значит? — Голос Ендимера донесся словно бы издалека.

Повернувшись на бок, ощущая теплоту примятой травы, я подбросил в костер хвороста. Пламя осветило дедову щеку, темную, как старый глиняный горшок.

— Да, плохо, — сказал я вслух, — каждый день письма пишу. На душе мутно. Говорят же — письма для глаз, свидание для сердца.

— Хороша она, верно, а?

Я пожимаю плечами: шутит или впрямь любопытствует. Молча вытаскиваю из кармана фотокарточку. Дед смотрит долго, я начинаю терять терпение. Может, не понравилась?

— Как Серси, хороша, — говорит он чуть погодя, и в груди моей закипает обида: «Серси! Воробей! Что же он лучшего сравнения не нашел?»

— А что тут на обороте, стихи, что ли?

— Ну, стихи.

— И-и, ты, значит, еще и поэт?

— Нет, не поэт. Просто написал для нее.