Выбрать главу

Расступилась тайга, приняла Креста, сделавшего новую зарубку на своей преступной дорожке.

НА ПОЛУСТАНКЕ

Тайга не дала умереть Кресту, выпустила, наконец, из своих зеленых тенет к серебристым нитям железной дороги. Еще утром услышал он дальний гудок — подтверждение подслушанному на проселке разговору — и не поверил сначала. Может, подал призывный голос лесной зверь? Но гудок повторился, вызвал в нем радостные чувства, спрямил оставшуюся дорогу.

Плавились зеркальным огнем рельсы, уходили в широкой лесной прорези вправо и влево, и Леха устало опустился на землю. Резануло в глазах, будто нагляделся голубоватого сияния сварки. Вот они, звенят-гудят родимые. Не приснились ли? Нет, пахнут разогретым мазутом.

Тайга, по которой брел он эти дни, пугала своей неизвестностью, первозданной дикостью, в которой его, Лехина, жизнь была не дороже комариной. А рельсы выведут его к станции, к поездам. А то, что еще недавно лохматилась на теле казенная одежда. Крест позабыл начисто. Теперь-то не пропадет, теперь он снова царь и бог, и не рад будет тот, кто посягнет на его свободу. Побег, кражонка — это небольшие довески на его крутой воровской тропе.

Прокалена его воля судами да следствиями, не в диковинку ему проливные дожди и лютые сибирские морозы. И давно не верит Леха в добреньких следователей, в пряники их подслащенные. Одна у них задача — докопаться до сути да засадить туда, куда действительно Макар телят не гоняет. Вот почему и не бывать никогда меж ними полюбовному разговору...

В кустах бритвой чистил Леха обросшие щеки, отмывал их одеколоном. Мелодично пропела вдали сирена. Крест оправил на себе одежду, без сожаления забросил подальше в кусты рюкзак и торопливо пошел к железнодорожной насыпи. Рядом с нею желтой лентой тянулась торная тропочка. И совсем недалеко, огражденный полосатыми шлагбаумами, виднелся переезд. Сейчас к нему из леса спешили люди. У некоторых в руках были корзинки, за плечами — рюкзаки. Крест присоединился к ним, с нетерпением ждал приближающийся поезд.

Из-за поворота тайга вытолкнула небольшой тепловоз с короткой цепочкой вагонов, и пассажиры на переезде разом скучились, загомонили. Любопытному глазу, пожалуй, приметилось бы, что одет Леха с «иголочки», разве что этикеток на ниточке не хватает. Да удивишь разве этим кого сегодня, тем более северный люд, который не привык скупо перебирать в кошельке деньги, а живет азартно, с размахом.

И вот он, Леха, трясется в грязном вагоне, у которого и цвет обшивки определить трудно, по такому же старенькому пути. Медленно, со скрипом тащился поезд, желто-зелеными пятнами плыла за окном тайга.

На разъездах поезд ненадолго притормаживал, зубной болью отдавался скрежет тормозных колодок. Новые ватаги работного люда, грибников с корзинами и туесами заполняли вагон.

На соседних лавках шумно располагались ребята и девчонки в выцветших штормовках. Беззаботный смех, улыбки — видать, студенты.

— Костик, пощипай струны, — весело заканючило курносое конопатое существо.

А тот уж и сам ладил к груди гитару, расправлял стиснутые с двух сторон плечи, улыбался, обнажая ровные, как лепестки ромашки, зубы.

— Чего тебе, подсолнух?

— Давай нашу, — шумнула компания, и первый звук, рожденный гитарой, заставил всех смолкнуть. Побежали по струнам проворные пальцы, родилась мелодия, а потом приятным до удивления голосом запел этот самый Костик:

На дальней станции сойду — Трава по пояс. И хорошо с былым наедине Бродить в полях, ничем, ничем не беспокоясь, По васильковой, синей тишине.

И такая грусть слышалась в бархатном баритоне парнишки, что в вагоне все смолкли, оставалась одна песня, так созвучная негромкому перестуку колес.

На дальней станции сойду — Запахнет медом. Живой воды напьюсь у журавля. Тут все мое, и мы, и мы отсюда родом: И васильки, и я, и тополя.

«Переладить бы слова по-нашему да спеть под завыванье вьюги, барак бы рыдал», — подумалось Лехе. И его захватила вдруг нехитрая песня. Где его станция? Где его родничок с живой водой? Он и до сих пор не знает, чья кровь пульсирует в его венах. Одна память из детства — бесконечные пьянки матери, шумливые компании в их доме. И он, Леха, — чье-то ненароком оброненное семя — рос диковатым, запущенным и не обогретым материнской лаской. А потому и крал все, что плохо лежало. Сначала от зависти к своим обеспеченным сверстникам, потом по привычке. И мать, уловив такое в сыне, била его, а потом как-то разом смирилась. Одной дорогой, но разными колеями катилась у них жизнь, родственной близости не ощущалось.

Спустя девять лет у Лехи появился брат Пашка, такой же безотцовщина, как и он. Правда, Пашку мать приголубливала, но этой привязанности хватило ненадолго. Опекуном младшего брата стал старший. Он и преподал ему первые уроки воровской жизни.