Олег Семёнович усмехнулся одними усиками:
— Я никогда не был оптимистом.
— Наверное, зря.
— Знаете, на чём основан человеческий оптимизм? На легкомыслии. Жить так, будто болезней и смертей нет. Мол, чёрт с ними.
— А может, и верно — чёрт с ними? — почти радостно предложил Рябинин.
— Я жил не так…
И двинул чайник с кирпичного бока плиты на раскалённую середину. Для Рябинина это послужило сигналом — он снял пальто и буднично подсел к столу.
— А как вы жили?
— Тревожно, вроде одичавшего кота.
— Почему же?
— Боялся сглазить. Когда мне бывало очень хорошо… Вот только подумаю: господи, как хорошо! И тут же испугаюсь. Чур меня, чур!
Рябинин с ещё неосознанным удивлением посмотрел в лицо хозяина избушки, стараясь в осеннем свете поймать блеск его чуть выпуклых глаз. Этот ли человек два дня подряд рассказывал о клокочущем любовном счастье? Но Слежевский смотрел мимо — он прислушивался к гудению чайника.
Рябинин ведал беспричинную тревогу счастливых, напоминавшую о краткости всего сущего, о роке, о случайности… Но он ещё не знал таких людей, которые бы вняли этим намёкам, ибо счастье потому и счастье, что оно сильнее всех невзгод; в конце концов, счастье — это то хорошее, в котором захлебнулось всё плохое. А Слежевский жил вот тревожно. Как одичалый кот.
— Но у вас же была любовь, — напомнил Рябинин.
— Любовь всегда идёт рядом с болью.
— Любовь идёт рядом со счастьем.
— Приведу элементарный пример. Я чему-то радуюсь. А любимого человека возле меня нет, он не радуется. Поэтому я огорчаюсь. И таких огорчений на каждом шагу. То несовпадение мыслей, то несовпадение настроений, то несовпадение желаний… Тогда приходит обида, ревность, подозрения.
— Это уже не любовь.
— Любовь. Влюблённые ведь ранимы. И вот вам парадокс — любовь съедает радость жизни. Тогда зачем она?
— Вы говорите о молодости?
— Я говорю вообще, — уклонился Слежевский.
— В молодости всё преувеличивается. Мелкое огорчение, да на фоне любви, кажется болью.
Слежевский встал, открыл печку и подкинул четыре берёзовых полешка. Пряный дымок на минутку одолел все запахи, — Рябинин втянул его жадно, как городской человек, тоскующий по далёкому, но ещё не забытому.
— Вы говорили, что любовь — это доброта. Я тут думал… Допустим. Но ведь доброта зловредна, а?
— Как зловредна? — удивился Рябинин.
— Неразумная любовь-доброта портит человека.
— Зачем же неразумная?
— А где вы встречались с любовью разумной? Она потому и любовь, что неразумна. Вы замечали, какие хорошие дети у бесстрастных отцов? Замечали, какие обормотистые детки у любящих, так сказать, души не чаявших?
— Ну уж!
— Да я знаю семью… Работящий, добрейший и любящий мужик. А результат? Жена ни во что его не ставит. Дочь выросла бесхарактерной и болтается по мужьям. Собака-овчарка неспособна охранять — боится громкого окрика.
Рябинин не мог отвечать, не подумав. Но думать не было времени — ему казалось, что смысл сегодняшнего разговора заключён в скорости; нельзя было упускать ту силу, с которой заговорил Слежевский. Рябинин не знал, зачем ему понадобится эта уловленная сила.
— По-вашему, любовь портит человека?
— Именно, — даже обрадовался Олег Семёнович точному понимаю его мысли.
Но обрадовался и Рябинин, потому что об этом было думано и даже где-то записано. Что-то туманное… Любимый должен понимать величие любившего…
— А почему? — спросил Рябинин тоже с появившейся силой.
— Скажите, любовь двух людей одинакова?
— Одинакового ничего нет.
— Значит, кто-то любит сильней. Я уж не говорю, когда любит только один. Тогда у второго, который любит слабо или вообще не любит, прогрызается самомнение, спесь, эгоизм… И любовь обернулась злом.
— Но как, как?
— Тот, кого любят, подчиняет себе того, кто любит. Что, не верно?
Рябинин вздохнул облегчённо: неверная мысль, которую он не мог побороть, входила в него многодневной заботой.
— Не верно, Олег Семёнович. Любовь может испортить только душу плохую или незрелую.
— Такие души мы и любим. Женские, детские…
Они разом повернулись к печке — обиженный чайник бушевал.
Слежевский переставил его на кирпичи, но он ещё долго урчал и постанывал. Дух заварки, джинном выскочивший из чайника, мешался с мятой. Травяное сенцо было сметено со стола, появилась сахарница и чайная посуда.
У Рябинина зрел вопрос. И когда чай раскалённо забродил в чашке и привнёс свой букет на очки, на лицо, на дрогнувшие от нетерпения губы, он спросил:
— А кто у вас любил и кто был любим?
— Я любил, — чуть повышенным голосом отозвался Слежевский, будто следователь мог не поверить.
10
Инспектора ринулись в город, перекрыли вокзалы, отыскали близких и дальних родственников, устроили засады дома и на работе… Усолкин исчез, как и положено убийце.
Клуб заволокла церковная тишина. Рябинин слонялся по нему из помещения в помещение, словно что потерял…
В танцевальном классе спал повар, вставший в четыре утра. В коридоре рыжий кот звякал пустыми консервными банками. В зрительном зале от перепада температуры потрескивали стулья. По сцене, шелестя забытыми газетами, прокатывался осенний ветерок, падавший откуда-то сверху, со стропил. В кухне другой кот, чёрный, мистический, привалился к остывающему титану…
Рябинин забрёл в библиотеку — большую комнату, иссечённую тощими стеллажами. Он провёл рукой по запылённым корешкам и вытащил одну, случайную книгу. «Сто лет криминалистики» Ю. Торвальда… Та самая случайность, которая родится на пересечении закономерностей, — из тысячи книг следователю подвернулась книга по криминалистике. Он уже читал её. Описано множество громких уголовных процессов, за которыми когда-то следила вся Европа… А Рябинину книжка показалась неинтересной, потому что автор рассказывал про эти уголовные дела так, словно они состояли из одних лишь доказательств, экспертиз и научных заключений. Автор как бы вытащил из этих дел всю психологию — допросы, показания, борьбу характеров, интуицию, следственные ошибки… И пропал в них человек, и стали эти дела походить на лес без листьев.
Рябинин поставил книгу на место. Доказательства, экспертизы, научные заключения… А вот кто ответит, почему он, выехавший на расследование убийства, бездельно слоняется по пустующим комнатам?..
Где-то далеко, на том конце клуба, как на том конце земли, празднично хлопнула дверь и рассыпала по коридору напорный топот. Рябинин быстро пошёл на сцену.
По залу плыл Леденцов странным шагом — казалось, что он удерживает себя от желания встать на руки и так идти к следователю. Рябинин невольно подался навстречу.
— Сергей Георгиевич, пруха пошла!
— А теперь по-русски.
— Иду я мимо магазина, а некий гражданин лупцует воблой по голенищу.
Инспектор умолк, призывая следователя оценить невероятную информацию вскинутыми белёсыми бровями, вздыбленными красными волосами и вздёрнутым воротником салатного плаща.
— И что? — не оценил Рябинин.
— А некий гражданин достаёт пару бутылок пива…
— Очень интересно.
— Я подошёл…
— Угоститься?
— Он тоже так глупо подумал, Сергей Георгиевич.
— А зачем подошёл?
— Потому что гражданин с воблой походил на гражданина Усолкина, фотография которого лежит в кармане у моего сердца.
— Леденцов, не тяни.
— Ну, думаю, это есть плод моего воображения.
— А что оказалось?
— Тогда я, чтобы развеять этот плод, деликатно сказал ему: «Здравствуйте, Пётр Петрович!»
— И он послал тебя к Епишке есть коврижки.
— Сергей Георгиевич, он протянул мне руку.
Рябинин хотел спросить, где этот гражданин, протянувший руку, но увидел его в проходе — тот лениво шагал, сопровождаемый инспектором Фоминым. Они поднялись на сцену и, захватив своим движением следователя, прошли в комнату природы. Сев за стол, за чистый бланк протокола, Рябинин вдруг не почувствовал обычного нетерпения, словно перед ним не был человек, подозреваемый в убийстве. И Рябинин даже не захотел углубиться в себя и понять это внезапное равнодушие.