Как бы там ни было, театральная игра в Азии, ее совершенно реальная «магия» проистекает из взаимной подстановки живого персонажа и души умершего, перетекания одного в другое (боги в народных верованиях Азии происходят из душ выдающихся людей, наделенных избытком жизни). В маске Бога/Человека разыгрывается глубочайшая мистерия жизни. И в этой подлинно драматической (не)встрече людей и духов земная жизнь, как в южносибирских мифах, оказывается даже более реальной, чем ее небесный прообраз. Тем она и ценна, что прозревается «небесным» оком. Нет ничего более прочного и неизменного, даже более возвышенного, чем текучая, эфемерная повседневность. И недаром в народных китайских пьесах небожители, низвергнутые на землю за вольное поведение, отказываются возвращаться на небеса, когда подходит к концу срок их ссылки. Но мотив этот уходит неимоверно глубоко в толщу времен. Он заявляет о себе, пожалуй, уже в поразительно реалистических изображениях палеолита, которые со всей убедительностью свидетельствуют: нарисованное реальнее физической реальности. Иероглифическая письменность Восточной Азии, где знаки являются результатом опознания и утверждения вечносущих свойств вещей[1], тоже представляет собой такую сверхреалистическую реальность. По преданию, она была изобретена мудрецом, имевшим четыре глаза: двумя глазами он видел мир людей и двумя – мир духов.
Как «первая часть вселенной», Азия уводит к началу всякого бытия, к праматери, прародине человечества. Начало нельзя описать, о нем можно сказать только сказкой. Его можно показать только игрой теней, образами в зеркале, где оно скрывается во мраке самоотсутствия. Вечно возвращающееся к неведомому «здесь и сейчас», оно всегда грядет, но никогда не становится данностью. Азиатская история по своей сути ино-сказательна и, следовательно, молчит о себе. Ее предмет – даже не разрыв между эпохами, а эпохальный разрыв, спонтанность всех явлений, что, между прочим, и является главной темой восточной историографии.
Если единственное непреходящее в жизни – это вечнотекучая актуальность, то перед взором Прозревшего каждая вещь реальна ровно настолько, насколько она иллюзорна. Актуальность вечно возвращается в мир, освобождая от памяти и даже мечтаний. Но она приходит, чтобы уйти. От способности вместить вечность актуального как раз и родился человек в его подлинно человеческой, т. е. божественной, самоценной природе (в восточных языках, кстати сказать, понятия духовного и божественного не различаются). Человек в Азии вечен своей эфемерностью и велик в той мере, в какой он умален, слит с Небесным бытием, не виден. Ибо он видит себя лишь в той мере, в какой способен смотреть «оттуда», из небесных чертогов. Эта почти безумная истина Востока прекрасно показана в картине Николая Рериха «Властитель ночи», написанной в безумном 1918 году. И театральные представления в Азии, заметим, игрались для богов.
Великие восточные религии лишь оформили и догматически определили первозданную правду вечноживого в жизни, разработали методы медитации, способные увести сознание к первичной плазме бытия, в которой еще не разделены жизнь и сознание, дух и материя, где все может быть всем и все подчиняется одухотворенной воле Прозревшего. Их логика проста и абсолютно последовательна: от хаоса мыслей идти к постоянству одномыслия, потом к безмыслию и в конце концов – к мысли без-мысленного, действенному недействию. На последнем этапе сознание возвращается к актуальности существования, но, наполняя его всевременностью, делает его сверх-реальным, более реальным, чем мир идей или вещей.
Сначала я думал, что горы – это горы, а воды – это воды.
Потом я понял, что горы – не горы, а воды – не воды.
Теперь я спокоен, ибо знаю, что горы – это только горы, а воды – это только воды.
Но эти слова молчат о главном завете: в горе нет горы, в водах нет вод…
Жители глубинной Азии остались верны первичным интуициям человечества и отдают дань позднейшим личностным конфессиям лишь «постольку-поскольку». Но, низводя религию к быту, они делают быт легким, пустым, эфемерным.
1
Надо помнить, что эти свойства определяются отношениями между вещами и имеют избирательный характер. Они знаменуют преломление вещи в надвременное типовое качество. Например, иероглиф «женщина» в древнекитайском языке являл образ человека, сидящего в церемониальной позе (перед старшим), иероглиф «кристалл» составлен из трех знаков «солнце», иероглиф «восток» представляет солнце, встающее из-за дерева, и т. д. Вот откуда исходит врожденная стратагемность восточноазиатского мышления: как вещь возводится в нем к одному сущностному и потому вечносущему свойству, так мудрый стратег умеет средоточие сил и определять точку решающего удара.