Стол к обеду накрыли в игуменском доме, в большой зале с высоченными потолками.
Вся обстановка этой комнаты — со старой, трижды перекрашенной и четырежды перетянутой мебелью, вышитыми скатертями и салфетками, фикусом в белой керамической кадке в углу, могла бы напомнить комнату служебного персонала в краеведческом музее, или учительскую в какой-нибудь провинциальной школе — если б не мощные стены цитадели и множество на них портретов: архимандриты, игуменьи, начальники Русской Миссии. Всё значительные лица, огромные кресты на рясах, черные бархатные камилавки, смиренно сложенные на коленях ладони и пристальные взгляды из-под монашеских клобуков.
Тут же висели и портреты убиенной семьи последнего императора — истовая любовь игуменьи, переданная ей, вероятно, по наследству деникинским офицером.
На стол подавала бесшумная монахиня средних лет с продолговатым, кротким и даже проникновенным лицом. Иногда она склонялась к Матушке и что-то тихо спрашивала. Та отвечала с непередаваемой интонацией в голосе: спокойная властность с заботой…
Вдруг тонно дрогнул воздух, и снаружи поплыли ровные ядра плавного гула знаменитого монастырского колокола. Минуты две висела в воздухе тяжелая завеса звуковой волны, пока не истаяла.
— Матушка, – спросила я, – а правда, что этот колокол бабы волоком тянули из самого Яффского порта?
У нее была хорошая улыбка, простодушная такая. И, видимо, ей нравилось, что я, посторонний человек, так уважительно интересуюсь историей общины.
— Да-да, семь дней катили вручную, из самого Яффо… триста восемь пудов!
— Это сколько же… на килограммы? Она задумалась, прикидывая в уме.
— Да около… пяти тонн, пожалуй.
— Нет, Матушка, – возразила моя приятельница. – Он с виду совсем не такой тяжелый.
— Ого, – улыбнулась игуменья. – Поболе двух метров в диаметре. Из Яффо катили еще так-сяк, а вот как в нашу гору заволакивали, по этим тропинкам в скале, на эдакую витую крутизну! И тут к ним уже несколько тыщ паломников присоединились… Тянули-тягали волоком, на остановках пели «Спаси Господи люди Твоя…» — и вкатили! Такой вот отрадный колокол отлил мастер, Ксенофонт Веревкин: сам он да-а-авно уже в Соликамской земле истлел, а голос его работы каждый день радуется-гудит!
Опять возникла молчаливая сноровистая монахиня, принялась собирать тарелки после борща.
Я огляделась. На стенах позади и вокруг меня рядами висели иконы. Частью старые, в широких золотых окладах, почерневшие (персонажи на них скорее угадывались по еле различимому сочетанию цветов: у Богородицы синее с красным, у Христа — пурпур с голубым), они являли образцы традиционного иконописного закона. Большие зоны локального цвета, иерархически выстроенное плоскостное пространство: самые важные фигуры даны четкими силуэтами, словно бы выступают за пределы иконы, святые помельче затуманены в глубине.
Среди прочих висели две небольшие, новописанные, но отменного качества. Более лапидарные по цвету, без этой патины времени, которая придает особую тональность доске, – они в то же время и более открытыми были, распахнутыми, даже радостными. И сочетание цветов: красная, зеленая, вишневая одежда святых на золотистом фоне, и лики, смотрящие прямо — с прорисованными, глубоко сидящими глазами, – сообщали этим доскам наивную декоративность и праздничность.
— Сколько у вас замечательных икон, Матушка, – проговорила я, улучив минуту. – Я не очень в них разбираюсь, вижу только, что есть и старые, и, наверное, ценные. Правильно?
— Есть и ценные, конечно… Вон, вверху, слева — век восемнадцатый, не ошибиться бы… Если не семнадцатый.
— А те? – Я показала на две новописанные. – Это ведь явно недавнее приобретение?
— Зачем же приобретение, – заметила она, подцепляя кружок помидора на вилку. – У нас тут свое натуральное хозяйство… – И кивнула вслед уносящей стопку грязной посуды монахине: — Вон, иконописица наша…
— Как?! – мы с Кирой одновременно ахнули. На ходу обернувшись, монахиня кротко улыбнулась мне поверх тарелок, легко пересчитала ногами несколько ступеней вниз, к кухне, и скрылась за дверью.