Выбрать главу

— Ну… не только поэтому. Они все утаивали, сколько могли. Понимаешь, в народе всегда цыган считали колдунами. А эта праматерь к тому ж предсказывала будущее.

— Да ты что!

— Точно. Ну и вообще. Как теперь пишут — харизматическая была личность. Не говоря уж о том, что от нее всему потомству передались темные волосы, карие глаза и смуглая кожа. И неудержимый нрав. Так что слабаки оказались рыжие против наших цыган. А сыновья и внуки — какие лошадники все безумные! Я ж тебе рассказывала, что твой дед, папа мой, в Первую мировую служил в кавалерии? И во Вторую мировую, в эвакуации на Кавказе, уже немолодым человеком устроился работать в колхоз на конюшню, лишь бы к лошадям поближе. Умирал за лошадьми, разве что не крал… Да: и танцевал, как бог. На столе между рюмок мог протанцевать так, что ни одна не опрокинется. Такие гены ядреные. Вот и получается, что все потомство этой чертовой старухи и есть — «Ди цыгайнерн».

Мы с мамой посмеялись, и я опять принялась паковать книги, альбомы, какие-то жалкие скатерти и ничтожные котелки. Будто цыганский табор сворачивал вечные свои шатры в преддверье весеннего кочевья.

* * *

С начала девяностых стала подтягиваться на Святую землю вся моя несчитанная родня — троюродные, многоюродные и перекрестноюродные братья-сестры, кому-то тетки, чьи-то племянники — изобильное хозяйство, раскинутое некогда по дальним пределам советской империи от Ташкента до Иркутска, а теперь вот сгоняемое божьими пастухами на это весьма каменистое пастбище.

Сама я родственник плоховатый, инвалид своей вредной профессии — люди интересуют меня исключительно с сюжетной стороны. Поэтому вся прибывающая родня проходила через гостеприимные объятия моей мамы. Вечерами она звонила и сообщала радостно:

— Приехала Мила с семьей! Ты помнишь Милу?

— Нет.

— Ну как же ты не помнишь Милу?! Из Полтавы, дочка Раи, дедушкиной племянницы. Тебе было четыре годика, ей восемь, вы играли на берегу Ворсклы, ты уронила в воду целлулоидного пупса. Помнишь? Тогда все удивлялись, что Мила за чужой игрушкой плакала, как за своей, а ты глядела вслед пупсу изучающим взглядом… Да ты и сейчас смотришь таким взглядом на все свои кошмарные траты и убытки.

— Мам…

— Так вот, Мила ужасно хочет с тобой встретиться.

— Ма-а-ам…

— Нет, слушай, это уже будет обидой! Она очень просит. Собирает твои книги, гордится и так далее… Запиши телефон. Позвони ей красиво, как сестра!

Я позвонила красиво. И не пожалела. Эта моя какая-то там кисельная родня даже по телефону оказалась разбитной и словоохотливой. Говорила складно, завирально, с украинским «хэканьем», по ходу дела отвлекаясь на реплики в параллельном разговоре то ли с гостями, то ли с домашними:

— Та ты ж не представляешь, как я… – И вглубь квартиры кому-то: — А пошли его в задницу, если будет свободная минутка!..

Надо эту сеструху потрепать насчет всяких историй, мелькнуло у меня. Ей вроде годков сейчас… под пятьдесят. И мы договорились о встрече.

— У тебя кудряшки-то остались, цыганенок? – спросила она.

— Нет, у меня лысина.

Она зашлась от смеха.

В ту минуту я и не подозревала, что меня ждет заповедная семейная история.

Сестра Мила явилась на другой же день, притаранилась аж из Беэр-Шевы, тремя автобусами. Бешеной-то собаке, заявила она с порога, семь верст не крюк.

Мы обнялись. Она оказалась чуть выше, полнее меня, дороднее , но неуловимое сходство все же присутствовало — в жестах, что ли, в походке… Прохаживалась туда-сюда по квартире, вроде бесцельно, совсем как я, когда работа не идет, и хотя была в брюках, по движению бедер чудилось, что она шевелит-шевелит юбками, а сейчас запросто предложит погадать.

И, словно подслушав мои мысли, пропела:

— Ну, молодыя-хоро-о-ошия-а-а, откочевали ж вы на край пусты-ы-ыни…

Когда сели обедать, я пригляделась к ней лучше. Смуглая, темноволосая, с каре-зелеными глазами, она, несомненно, как и я, ощущала в себе толчки таинственной крови — она ведь как раз с той, дедовой стороны. Не спросить ли? Вдруг что расскажет…

Она заметила мой взгляд. И снова, будто мысли подслушала: сказала усмешливо, с сожалением:

— Эх, а какие кудряшки были рассыпчатые. Ну чисто цыганенок!

— Да и ты вроде не Мэрилин Монро…

— Какое там, – отозвалась она охотно. – Мы же все процыганенные.

Ну тут уж я вцепилась в нее мертвой хваткой — как, да что, да когда. Мои все за столом притихли.

А мы с позабытой сестрой, сидя друг против друга, подались обе вперед, налегли грудью на стол, будто — говорил потом мой муж, – будто две цыганки в тайный сговор вступали…

И заструился передо мной золотой пылью украинский полдень над дорогой, по которой мой рыжий прапрадед ехал в телеге на ярмарку, покупать невесте подарок на свадьбу. Невесте рыжей, как тот полдень и те поля, и синеглазой, как то небо…

Что же произошло там, в трактире, когда цыганка подошла к нему погадать? Приворожила? Заколдовала? Порчу наслала, как всю жизнь потом утверждала отвергнутая невеста? Да и вообще — откуда обо всем этом знают в родне?

— Как это — откуда! Так дядь же Коля, сосед, ветеринар, он знаешь, когда помер, – аж в пятьдесят девятом, глубокий был старик. Лет за сто. Я его чуток помню, смутно. Так вот он еще хлопчиком со своим батей на ту ярмарку вместе с нашим прапрадедом на одной телеге ехал. Он и рассказывал, как вошла цыганка в трактир, так парень, наш дедуля, и обмер: красавица была огнеметная. Ей и ворожить особо не требовалось. Пропал жених. В буквальном смысле: вышел с ней на улицу и как сквозь землю провалился. Это потом, месяца два спустя, он появился в Жовнино, да как! На чьей-то телеге прикатил. Подъехал к дому, перед которым вся родня высыпала — шутка ли, они ж не знали, оплакивать сына или искать его по канавам-ночлежкам… Подъехал, значит, слез с телеги, снял девушку, что рядом сидела, и молча внес на руках в дом.

— Красиво!

— Ой, не скажи. Это нам сейчас отсюда — красиво. А представь всю эту еврейскую родню, а ту семью, невестину, уже приданое в сундуках было уложено-переглажено, а… да что говорить! Отколол наш прапрадед номерок. Всех презрел! Но выходит, и у него кровь была не водица, а?! Выходит, и он ей был пригож, если она осталась с ним на всю жизнь да нарожала четверых. На идиш говорила, как настоящая хайка. Только весной уходила — в табор, в цыганский загул, но всегда верталась назад, а муж ее безропотно принимал.