Когда в вязкой зыби желтых фонарей он добрел, еле передвигая ноги, до описанного барменом дома — во всяком случае, похожего на тот дом, – то обнаружил, что окна и вправду плотно закрыты ставнями и совершенно глухи; не то чтобы покинутое или заколоченное жилье, но явно крепко запертое от тумана на все запоры — так подлодка в шторм задраивает люки и опускается на дно.
Однако лимонное дерево, да какое щедрое — все обсыпанное крупными, малахитовыми в свете ближайшего фонаря плодами, – и вправду росло у стены. Аркадий спустился к низкой синей двери в подвал и толкнул ее; та легко подалась, отворилась, и он, как переступил порог, так и остался там стоять, медленно выпрямляясь.
Ну и напился же я…
Это была довольно большая, со сводчатым зернисто-каменным потолком, подвальная комната, каких много в старых домах этого полузатерянного в поднебесье города. Освещалась она не электричеством, а толстыми свечами четырех больших семирожковых канделябров, поставленных на две бочки и на единственный в центре подвала квадратный стол, за которым друг против друга сидели двое.
Аркадий мысленно сразу назвал их черный и белый . Тот, что помоложе, черный , в обычном прикиде хасида — лапсердак, шляпа, черная с легкой проседью борода — сидел над книгой, развернутой двумя крутыми волнами на чистых, без скатерти, досках. Ничего в нем особенного не было, привычная фигура с улицы Старого Цфата.
Но другой, белый …
Аркадий только читал, что такие встречаются. Тот белым был весь, с ног до головы, от седых, тронутых желтизной кудрей под лисьим малахаем, до белых чулок и белых туфель с пряжками, словно взятых напрокат в костюмерной какого-то театра. Вот кафтан его был скорее жемчужного, дымчатого цвета, каким бывает испод большой морской раковины или старая слоновая кость, и сшит из особого сирийского шелка, редчайшего, производимого только в Халебе, ввозимого оттуда контрабандой.
Между этими двумя, погруженными в глубокое спокойствие, стояли два бокала и большая бутыль вина без этикетки. Все из толстого зеленого стекла местного производства, по которому при колебании пламени свечей стекали тяжелые желтые блики.
Ни белый, ни черный не повернули головы, скорее всего, и не заметив открывшейся двери. Они продолжали беседовать…
— Эй, бахурчик … – послышалось слева негромко.
Аркадий обернулся и увидел высокого старика в углу за стойкой, вернее, за тремя широкими досками, настеленными поверх двух бочек.
Это наверняка был старик-хозяин, о котором говорил бармен, и Аркадий удивился — надо же, как давно его не называли пареньком , а тут…
— Ты дверь-то прикрой, бахурчик , – сказал старик. – Туман заползет, нагонит сырость.
Медлительный, очень худой, с белой вязаной шапочкой на лысой голове, он напомнил татарина-дворника их московского дома по улице Лесная, шесть…
Аркадий поздоровался, хотел назваться и передать привет от Ави, но старик молча указал подбородком на тех двоих, выдвинул из-за стойки старый венский стул, согнав с него спящую кошку:
— Садись вот тут. Кошка свалилась на пол, развернулась и выгнула спину.
Она оказалась чудесной трехцветной выделки: черно-белой, с рыжими всполохами, с полосатым, как деревенский половичок, хвостом. И рыжие заплаты на спине казались оранжевыми в одушевленном лепете свечей. Но самой удивительной была ее продувная физиономия, ну точно — маска Арлекина, разделенная по вертикали на черную и рыжую половины. И черная была ослепшей и застылой, а в рыжей пламенем свечи мерцал пристальный глаз.
Старик, видимо, был увлечен беседой черного и белого . Машинально, почти не глядя, снял с полки бокал дутого зеленого стекла, бутыль без этикетки, молча налил и поставил перед гостем на доски. Придвинул миску с высокой стопкой маленьких и мягких, как оладьи, пит.
Аркадий разорвал одну пополам, стал жадно жевать. Глотнул вина… Проголодался, пока искал это странное заведение.
Минуты через три он впервые прислушался к голосам тех двоих и насторожился, потому что говорили они на каком-то языке, отдаленно напоминающем иврит… Может, на арамейском? Впрочем, время от времени язык слегка прояснялся, точно «дворники» смахивали с лобового стекла водяную пелену или кто-то протирал запотевшие стекла очков полой свитера. И тогда Аркадий вроде начинал понимать смысл фраз…
А, понятно, это какие-то древние тексты, которые они комментируют.
Голос черного , глуховатый и отрывистый, звучал контрапунктом, но он держал ритм, задавал темп беседе; голос белого , наоборот — певучий, богато интонированный, – то взмывал, то опускался до проникновенного речитатива. Говорил белый длинными выразительными фразами, чуть театрально, на окончаниях фраз помогая себе закругленными движениями кисти.
— Вот, сказано тут: «Кто сей змей, что летает по воздуху и ходит без провожатого, тогда как муравей между его зубов получает от этого удовольствие, начало которого в обществе, а конец в одиночестве? Кто сей орел, свивший себе гнездо на древе, которого не существует? Кто его птенцы, взрастающие, но не среди созданий, кои сотворены на месте, где они не были сотворены?».
При всей экзотичности наряда белый , в отличие от черного , казался проще и оживленнее. У него был широкий утиный нос, острые веселые глазки, развитая грудная клетка, крепкие икры. Он вполне мог исполнить роль пожилого мушкетера в какой-нибудь голливудской бодяге, а внешне похож был на Рембрандта, с того автопортрета, где на коленях он держит некрасивую и белобрысую, но любимую Саскию.
— «Кто те, что, восходя, нисходят и, нисходя, восходят, два, составляющие одно, и одно, равное трем? Кто та прекрасная дева, на которой никто не останавливает своих взоров, чье тело сокрыто и открыто, которая выходит утром и скрывается днем, надевает украшения, коих нет?».
Что он несет? Или это я набрался до полного одурения?
Время от времени Аркадий нащупывал слева бутылку и наливал себе вина, довольно слабого, но приятного на вкус — неясно, что там в нем такого уж святого…