И ты вроде по правде думал: а вдруг... Сейчас признайся себе, что ты не прав перед собой... Потому что это «вдруг», это «может быть» еще ничего не значит, прикинуть, примеряться может всякий. А вот действовать... Ты знал, что этого не будет, только не хотел об этом думать...
А потом ты поехал на год в Югославию, тебя послали по обмену студентов. Ты был счастлив, несмотря даже на разлуку с Тамарой, разлуку, которую ты искренне переживал... Ты уже знал, что тут все на месте, все всегда на месте... А ты еще должен был вырваться на простор, завоевывать жизнь, использовать каждый шанс... Вперед и только вперед!
Дни прощанья, ночи прощанья. Горечь разлуки сразу же наполнялась ожиданием будущих путешествий, новых впечатлений, заманчивой «заграницы», будущего, манящего звездным светом...
И ты поехал...
Сейчас Максим смотрел на Дойну и думал: как мало в ней схожего с тем его прошлым и какая большая схожесть может быть у вовсе не похожих людей — людей одной расы, одной национальности, а еще больше — одного психического склада, настроенности на одну и ту же волну...
От той девушки сквозь двадцать лет долетало сюда, до Дойны, лишь эхо, лишь тень или, скорее всего, отблеск, настроение, блеск очей... Не мог точно сказать что. «Нужно нарисовать ее, тогда увижу — что, нужно нарисовать...»
Но эта мысль, это желание относилось не к «сейчас», не к «нынче», — потом когда-нибудь нарисовать ее, потому что «сейчас» было более важным и необходимым для другого — для жизни.
Чтобы прервать напряжение, он щелкнул несколько раз аппаратом. И тут наконец появился Василько, и разговор втроем снова принял тот беззаботный облик, какой он имел вчера и сегодня и должен был иметь завтра и всегда тут, в этом городке.
Стояли долгие, прекрасные дни, Максим чудесно отоспался, делал каждое утро зарядку, потом шел пить воду, по дороге заходя за цыганами. Дни пролетали, все время он был с ними, едва успевая поздней ночью заскочить к своему врачу домой или днем в больницу, а на улице всегда ждал Василько, а иногда и они оба с Дойной.
Их мать уже махнула рукой на все: забрал у меня сына, сказала она о Васильке, он уже твой, а не мой, смотри-ка, он только что не спит с тобой в одном доме, а теперь уже и есть домой не приходит. Ты успокаивал ее: не волнуйтесь, тетя Мария, я его пригляжу, он у меня и воду вовремя выпьет, и поест, я пригляжу, это же здоровье, тут все должно быть как следует...
— Дай тебе бог здоровья, — говорила Мария, — что ты такой добрый к моим детям, бог отплатит тебе когда-нибудь...
Она была верующая, ходила в церковь, придерживалась постов, но в то же время при каждом удобном случае гадала отдыхающим на картах и зарабатывала немалые деньги.
Именно поэтому она была занята целыми днями, едва только установилась хорошая погода, и оставила Василька едва ли не полностью на Максима, только Дойну забирала с собой время от времени в помощь.
— Ты думаешь, это так просто — гадать? — говорила она вечером Максиму. — Язык сохнет. К каждому подойди и поговори с ним как следует, да теми словами, которые ему нужны... Если еще карта хорошо ляжет, то ничего, а если что-то плохое выпадет... Разве все скажешь?.. А человеку нужно и правду сказать, и чтобы он доволен остался... Непростая это работа. А эти разве понимают, они стесняются, что мать их ходит гадает, а я деньги зарабатываю... Тем, кто по телевизору, по радио говорят, им легче, у них все написано, да еще одно и то же все время бубнят, а у меня что ни человек — то все наново...
Когда-то Максим просил старую Настю, Тамарину мать, чтоб научила по руке гадать, долго приставал, она вроде бы свободного времени не имела, но однажды призналась:
— Да что я там умею, парень, что там уметь? Человека видишь, смотри внимательно и говори ему про него самого, вот и все гаданье, надо думать и человека видеть. И все. Когда-то, говорят, действительно умели цыгане гадать по руке, но исчезло это все, забылось, а теперь так повелось.
Мария не признавалась, что не умеет, не знает. Она умела, она знала, гадала она Максиму еще в первый или во второй его приход после знакомства. Привлек Максима совсем не смысл гаданья, а слова, которыми приговаривала Мария, такой смешанный говор украинско-русский с молдавскими вставками да еще цыганскими присказками и приговариваниями. Записать бы на магнитофон — такой богатый этнографический материал, цены бы ему не было.
Он смеялся, но слушал Марию внимательно, он бы выслушал так же внимательно все, что говорилось в этой хате, у них, ему было тут уютно, спокойно. Комната была когда-то кухней, тут стояли печь и три кровати, на которых они спали, на печи варили себе обед или грели чай. По вкусу был Максиму этот чай, нравились и какие-то ношеные, но обязательно цветастые одежки, висевшие на спинках кроватей или лежавшие на них, все было теплое, родное, свое... Ему хотелось раствориться в этом воздухе, быть тут с ними... Не раз уж спрашивали Марию — это кто, этот ваш цыган, парень Дойны? Очень хотелось Максиму, чтобы и старуха сказала: «Да», как говорила Дойна, как всегда говорил Василько, нарочно разговаривая с ним по-цыгански, особенно если было много людей вокруг, если мальчуган видел, что все оглядываются, услышав незнакомую речь... Никто не принимал их за цыган, конечно, джинсовый костюмчик Василька и Максимова одежда никак не связывались в представлении людей с цыганами, с тем образом, который существовал когда-то и в Максимовом воображении. Василько ужасно радовался, что их принимают за иностранцев или за родственников, в общем выглядели они вдвоем довольно-таки экзотично — высокий лохматый Максим и маленький живой черноглазый мальчик...