— Что-то общее у вас все-таки есть, — рассмеялся как-то приятель Максима, доктор, знавший всю историю его знакомства с новыми друзьями. — Да не твой ли собственный это наследник? Очень смахивает он на твоего сына, ты подумай-ка, а, Максим?
Ты думал, много раз уже думал, ты думал с первой же минуты, как их увидел, ты думал об этом часто, а поскольку люди привыкли уже видеть вас вместе, то и от посторонних ты не раз уже слышал: «Вон там ваш мальчик вас ищет»; или: «Какой у вас симпатичный сынок»; или: «Вы тут с сыном?» (это от малознакомых...)
Ты думал. Да, он мог быть твоим, именно он мог быть твоим, именно такой, именно тот, о котором ты мечтал тогда, в Ленинграде, когда прикидывал: а может быть... Сейчас ты бы решил только «да», сейчас. Если бы тебе тогда то, что знаешь сейчас, или если бы тебе сейчас то, что ты имел тогда — те годы, ту энергию, то желание начать, никогда не останавливаться, стремление жить на всех оборотах...
Никто из них не знал, сколько тебе лет, ты привык уже, что дают тебе значительно меньше, и поэтому, когда спросила тебя Дойна, ты ответил: «Угадай!» — «Двадцать восемь!» — сказала Дойна.
Ты усмехнулся, Максим, как далеки эти годы.
— Почти, — ответил ты. — К сожалению, скоро двадцать девять.
Почти на десять лет меньше, неплохо же ты сохранился, черт возьми! Это как-то приободрило тебя, и ты стал легче поддаваться их детским шуткам, каким-то подростковым выбрыкам, хоть и лучше это у тебя получалось где-то в лесу или на безлюдье, чем в центре многолюдного городка.
Но ты отлично понимал, Максим, что тут тебя никто не знает и не узнает никогда, кто ты, да и не хотел бы ты, чтоб знали, а когда ты мчался наперегонки с мальчиком, сам радуясь перескакиваниям через клумбы не меньше своего маленького товарища, то ощущал разве что тень некоторого неудобства, но в то же время это вроде бы и освобождало тебя. Чем больше ты баловался, чем больше позволял себе мальчишеских выходок на улице, разрешал не думать, воспринимать лишь конкретное, тем больше высвобождался от чего-то тяжелого, чужого, даже грузного и вязкого, заскорузлого, налипшего на тебя, хотя в то же время и понимал, что поведение твое может выглядеть как минимум странным, а то и непристойно инфантильным. Но где-то, казалось тебе, ты все же не переступал той границы, того рубикона, когда это — инфантильность, а не ребячество, когда желание быть юным сильнее реальности, стремления сохранить юношеский дух...
С тобой что-то происходило, ты не мог осознать этого во всем объеме, но ощущал, что с тобою что-то происходит, и лишь вскользь брошенная твоим другом-доктором фраза вернула тебя к действительности:
— Посмотри-ка, Максим, как тут люди ходят! Они никуда не спешат, понимаешь? Наш городок живет в состоянии хронического праздника, и мы, работающие здесь, особенно остро это ощущаем, ведь у нас-то ритм жизни совсем другой, чем у отдыхающих, да и мы... Сравни-ка нашу жизнь с жизнью большого города! Да я же в вашем Киеве и дня спокойно не высижу...
Так вот оно что! Ритм жизни, замедленный ритм всего, что происходило вокруг, всего, чем жила эта многотысячная толпа, жаждущая хоть как-нибудь убить свое свободное время, и не знала, не имела такой возможности, скучала и одновременно радовалась своему безделью, потому что впереди маячил конец отпуска и начало сумасшедшего ритма века технического прогресса.
Максим вдруг осознал, что дни стали длинными, как в детстве, что время остановилось, постепенно уменьшая скорость, особенно с той минуты, как он встретился с цыганами. До этого он все еще работал, а тут как-то все совпало. Цыганская жизнь, ее дух легко вписывались в курортное настроение, ведь для цыган в определенном смысле вся жизнь — праздник, который только нужно поддерживать, зажигать себя, наслаждаться, не задумываясь про «потом». Жить сегодня, сейчас, а не потом! Поэтому цыган в то же мгновение одевает новую одежду, едва купив или достав ее, не приберегает про черный день. Не ожидает будущего, как дети, желающие все сразу и немедленно, сейчас — конфеты, мороженое, футбол, а не потом, после уроков, когда-нибудь... А цыгане тоже могут жить так, могут существовать в таком именно измерении времени, измерении свободы, свободного выбора, свободного «я»... И самое удивительное то, что, видимо, это и есть природный ритм жизни, то естественное развитие событий, которое должно было чередоваться и с работой, такой же спокойной, ненапряженной, и в то же время такой же спонтанной, свободной в своем физическом напряжении, в небезрезультатной, непустопорожней трате сил... Почему же раньше, удивлялся Максим, почему же раньше он не замечал этого замедленного ритма? Ведь не впервые он тут, на этом курорте. Ответ пришел незамедлительно: раньше ты отдыхал разве что денек-другой, а потом брался за спешную работу, и отдых для тебя давно уже стал возможностью хоть немножко заняться тем, что любил больше всего на свете, тем, чем сейчас жил, — своим любимым трудом.