— Идемте, — загорелся мальчуган.
В кино пошли втроем. Максим, Василек и Дойна. Ее звали Дойна, родом они были из Молдавии, и их цыганский язык отличался немного от того, который знал когда-то Максим. Больной была мать и мальчик, а Дойна только сопровождала их. Мальчуган оказался живым и любопытным, веселым и шустрым, Дойна лишь подсмеивалась над ним и называла его малышом, что Василька очень сердило, потому что ему через несколько дней должно было исполниться уже тринадцать.
Дойна разговаривала не спеша, посматривая чуть искоса. Когда что-то говорила, клонила голову набок, сознавая свою привлекательность, зная, что на неё заглядываются. Да, думал Максим, сознавая также то, что смотрят на них обоих. Он представил себя возле нее. Высокий, в коричневой заграничной вельветовой куртке, в джинсах, с волнистым чубом... Он знал, что и на него заглядываются, когда он проходит по городу. В основном из-за одежки, мысленно усмехнулся Максим, оденься он сейчас в обыкновенные брюки и отечественную куртку, измени прическу — и половина тех женщин, что засматриваются сейчас, даже и не заметят тебя. Время такое, что мода диктует всем все... Но и ты сам не хочешь от нее отставать, не хочешь оказаться позади, обгоняешь свой возраст...
Максим так и сыпал остротами, говорил возбужденно, весело, живо, болтал без умолку и на обратном пути из кино. Они снова пошли к бювету, напились воды каждый в своей очереди, встретили там Марию, так звали старую цыганку, и только тогда разошлись обедать, договорившись о встрече снова тут же, на «водопое».
Максим пошел потихоньку, размышляя, где бы перекусить, не хотел на этот раз связывать себя постоянной столовой, а к еде привык относиться как к необходимому, но не очень желанному ритуалу, так как это отнимало время и отвлекало... Сейчас, однако, полдня пролетело, и вел он пустопорожние разговоры ни о чем, но ощущение приподнятости, странной наполненности не покидало его. Это знакомство пробуждало в нем что-то, снимало одно, рождало другое, он не хотел доискиваться и сердито отбросил все мысли. Пусть будет, как будет: сказали мне не работать — так с цыганами вот поброжу, кстати, нужно фотоаппарат взять с собой, типаж всегда потом пригодится...
Но уже где-то глубоко другая мысль отрицала эту логику, при чем тут типаж, ну признайся, что они тем вдруг понравились, что симпатичны тебе чем-то внутренним, глубинным, и ты хочешь, чтобы это осталось с тобой, просто тебя уже жизнь научила, что ничего не остается в памяти навсегда, что выветривается даже самое близкое, самое дорогое, тускнеет, утрачивает цвета, если нет постоянного напоминания об этом, возможности взглянуть, наполнения памяти прошлым...
Поэтому ты и взял аппарат, потому и фотографируешь чаще, чем когда-то, ведь это сохраняет для тебя отошедшее, приближает к пережитому, что роднит тебя с ним, объединяет навсегда, образует интимную связь даже с теми, с кем ты не был так уж и близок. Ты просто вбираешь в себя кого-то, часто даже об этом не подозревая, поэтому и фотографируешь иногда лица, понравившиеся тебе вдруг даже при мгновенных встречах, ведь что-то, взятое в ином взгляде, в выражении иного лица, может наполнить тебя особым настроением, поднять дух, погнать за мольберт среди отдыха или совсем иного душевного настроя... Вот и сейчас ты уже хочешь иметь их для себя, хочешь иметь возможность когда-нибудь, придя домой и замкнувшись у себя в мастерской, смотреть на эти лица, размышлять над ними, переживать снова эти минуты беспричинного прекрасного настроения и оставить их с собой навсегда; ты хочешь остановить время, оставить навсегда с собой фрагменты жизни, которые не остаются вечно, которые меняются каждое мгновение, как меняется все вокруг, а ты так давно уже не хочешь изменяться, не хочешь, чтобы менялось все вокруг, чтобы все изменялись, ведь поток такой быстротечный и безостановочный, что не успеваешь опомниться, не успеваешь пережить, ощутить, побыть с кем-то столько, сколько тебе нужно, чтобы не исчезло все это бесследно в твоей памяти, а оно все летит, летит, как электричка сквозь ночь, прорезая тьму жизни с грохотом, в слепящем свете, минуя все, внезапно исчезая вдали, и вот уже осталось позади совсем иное... нельзя дважды войти в реку жизни....
Так и со всем остальным. Может быть, сейчас, уже после полудня, им будет неинтересно с тобой, может, завтра вы лишь поздороваетесь, потому что говорить вам не о чем, вы такие разные по возрасту... Ну что у тебя может быть общего с ними? А может, ты боишься, что это надоест тебе самому, Максим? Что неожиданно ты почувствуешь разочарование и утомление, и именно это испортит тебе знакомство и встречу. Ведь от этого еще нет лекарств, нет возврата к тому, что перечеркнуло твое подсознание, как нет забвения тому, на чем поставило точку твое сознание, и ты принудил себя забыть, сама жизнь заставила тебя забыть, но то, что гнездится в глубинах наших, добровольно никогда оттуда не выйдет, это — навсегда... И какая-нибудь ассоциация, аналогия, воспоминание могут вернуть нас на двадцать лет назад и заставить вновь переживать давно прошедшее, давно забытое, то, на чем уже поставила точку сама жизнь... А мы-то думаем, что ставим точку... Незамкнутый круг — это навсегда открытый вопрос... Бог мой, сколько же их у нас! Сколько их у тебя, Максим?