Выбрать главу

— Руки мои посмотришь? — спросил растревоженный Раджо.

Пхури оглядела его с головы до ног, будто впервые увидела. Раджо вывернул ей ладони.

— Видишь, чяво, на левой — линия жизни очень короткая. Лишнее ты живешь, если по ней судить. Но на правой — линия жизни долгая. Вьется! Дэвла с твоей судьбой спорит — хочет, чтоб жил ты. А может быть, так, что кто-то другой прикрыл тебя своей смертью.

Раджо вспомнил, как в доме царя из-за него принял смерть строптивый цыган… Тот цыган не стал пить со всеми и бросил в лицо царю: «В твоем доме чужак, а я с чужими не пью!» «Опомнись, — сказал ему царь, — здесь не бывает чужих». «Вот он, — сказал цыган, указывая на Раджо. — Кровь на его руках. За одним столом с ним не хочу сидеть». «Так уходи», — сказал царь. Тот цыган в тишине пошел прочь. Остановил его вопль цыганки, сидевшей подле царя: «Будь проклят! Царя оскорбляешь! Не жить тебе!» Тот цыган вправду умер не своей смертью.

Пхури сказала:

— Все, что тебе полагается знать, ты услышал. А больше, Раджо, я ничего не скажу.

Она вышла.

Глава 3

Дрянь

Когда жив был отец, Вику учили музыке. В доме стоял рояль. Вика играла гаммы, отец сидел за столом в каракулевой плоской шапке и черкал ручкой.

Он сочинял стихи. С матерью они ссорились, потому что Вика была с отцом заодно.

Когда отца отвезли на Немецкое кладбище, к матери стали ходить мужчины. Вика мешала всем, и мать ухитрилась сдать ее в интернат.

Там Вика бренчала на пианино, училась кроить мужские трусы, грубить и быть неподатливой. От жизни защиты не было, и, в общем, жизнь ей не нравилась.

Потом мать пропала с концами, и Вике выдали паспорт. Комната уцелела. Вика нашла покупателей на рояль и постепенно перетаскала в комиссионку модные шмотки матери из гардероба. Она потом долго решала, чем ей заняться: музыкой или стихами. И деньги ушли.

Все это было, было… Но было давно и плавало в мути ненужных воспоминаний.

Первый настоящий мужчина Вики был, как тогда говорили, слегка с прибабахом. Он был существенно старше ее и казался горбатым, вроде артиста Джигарханяна. Она звала его Горбуном. У него была болезнь позвонков, называвшаяся то ли спондилит, то ли спондилез. Оттого большая лохматая голова была опущена, будто он собирался боднуть собеседника или принять на голову мяч. Он глядел исподлобья, глаза его волшебно лучились от частых болей. Иногда он выглядел как христианский мученик; но зато знал на память разные стихи и выучил Вику пить коньяк…

В последнее время он ей снился. Будто свеча и тени на потолке, она встает навстречу ему, чувствует его руки на теле, губы его сухие. Горбун больно и нежно сжимал ее грудь, она выгибалась под ним… Просыпалась. Минуту лежала, приходя в себя и пытаясь рассортировать сон и явь… И снова ныряла в чушь сновидений.

«Кто там?» — спрашивал он из-за двери. «Я», — говорила она, входила, он брал ее на руки, было светло, он раздевал ее и фотографировал в таком виде…

Сон опять обрывался. Сны заставляли ее и еще кое-что вспоминать. Она была свежая девочка, не истаскалась… А Горбун служил в какой-то конторе под номером, и к нему нельзя было позвонить на работу, сказал раз, как отрезал: «Не положено, Викунья». Он звал ее Викуньей, как ламу из зоопарка. В Москве водил в кабаки и в «Березку» за шмотками. У него были чеки. Курил «Филип Моррис». А перед концом всего они летали на Черное море. На пляже в крошечной бухте камень лежал вроде белого зверя. Песок был горяч. Вика хотела его подразнить, сказала: «Отстань. Завтра я уезжаю…» Какая-то баба, явная поблядушка из местных, пыталась его увести под предлогом массажа «на мануальную терапию». Вике было уже все равно, все до лампочки, но нельзя же… Она повторила: «Отстань». И встала, стряхивая песок… А вода шипела, откатываясь по гальке. В бухточке не было ни души, загорали они нагишом. Горбун притянул Вику силой. Она противилась. Солнце раскалило его живот и твердую грудь. «Я закричу», — сказала она с внезапной ненавистью. Но ноги уже не держали. Он прислонился к камню спиной, приподнял ее за крепкие ягодицы и насадил на себя. Потом они вошли в теплую воду. Вернее, он внес ее.

Назавтра они уехали в Симферополь и улетели первым же рейсом.

Контора послала его за границу. В Америку, кажется, в Перу, к викуньям. Его и его спондилит. После его отъезда она затвердила по памяти:

Невыносимо, когда насильно, А добровольно — невыносимей.