— Ты угадал, баро, я действительно часто ощущаю себя одиноким, потерянным, потому и хочу найти тех, кто нуждается в моей помощи и в моей любви.
— Ты сердце свое отдай, тогда и придет к тебе любовь, даже если тебя убивать будут — сердце другому отдай, а любящий всегда найдется.
— Ты думаешь и говоришь о том, о чем люди давно уже забыли, и это ты — человек с опытом. В твои слова никто не поверит, ты ждешь от мира того, чего от него ждать невозможно, а тем более получить, — сказал Пихта.
— Вот опять ты говоришь только от себя, от тех, кого ты понял, а мы, цыгане, должны нести другие истины, и их еще нет в тебе и, наверное, уже не будет.
— Я согласен с Лешим — ты заведешь табор в тупик. Мир стал другим, и цыгане должны считаться с этим.
— Мир всегда менялся, — усмехнулся баро, — а истина оставалась!
— Есть ли она вообще, эта истина, а тем более одна? Ты никогда не поймешь Лешего, он знает, чего хочет, а ты только цепляешься за отжившие обычаи. Конечно, Леший озлоблен, но ведь не он сделал себя таким, а другие. Леший мне ближе, хотя он вор и преступал закон не однажды. Леший хочет, чтобы цыгане были независимы.
— Да, он хочет приспособиться к тому, что вокруг. Но какой ценой? Послушай, Пихта, если уж ты заговорил со мной откровенно, я скажу тебе: ведь это я, только я хотел видеть Лешего своим преемником, если бы он не был убийцей, он стал бы вожаком, и все пошли бы за ним. Но убийцы табору не нужны. Сложись его жизнь по-иному, уцелей его родной табор, не попади он в тюрьму, он все видел бы по-другому. А так, что он принес нам — мысли лагерных рабов: умри ты сегодня, а я — завтра! Нет, табору не подходит, такой вожак. Нам нужен человек, а не пахан, ведущий банду. Может быть, у вас в городе он и личность со своим умом, волей, умением повелевать, умением заставить поверить в какое-то дело, в котором можно, став изворотливым, добыть много денег, но здесь он никто.
— Да, но взгляни на свой табор. Без Лешего и Ристы, что он такое? Почему женщины, которых Леший мучает и убивает, все же любят его? Потому только, что он необычен, и все? Кто, кроме него, может возбудить в них такое чувство? Согласись, что нет в таборе больше таких цыган. Даже Риста, эта непокорная цыгануха, не изменившая себе ни в чем, любила его так, как только она одна могла любить. Их разделила смерть, и по-другому быть не могло. Никогда такие люди не проходят длинной дороги в любви. Смерть — их избавление от мук и от самих себя. Это ты, знающий цыганский закон и ведущий табор, проживешь долго, несмотря на все свои страдания.
— Ты стар, Пихта, — сказал баро, — и нам с тобой нечего скрывать друг от друга. Хотя многое ты чувствуешь правильно. Признайся себе, что сколько бы ты ни прожил — жить ты так и не научился. Но есть разница между нами. У меня свой долг перед цыганами, и я его выполняю, я служу им тем, что веду их по жизни, ты же поклоняешься только своим песням, потому что еще не научился понимать людей. И как бы ни хотел ты жить освобожденно и любить безраздельно — ты не сможешь этого сделать. Ты болен музыкой и словами, и мало кто из людей понимает твою боль, им нужно другое, и совсем не потому, что они не любят песни, есть более простые истины, которые дороже им. Надо уметь видеть других, как самого себя, а ты, Пихта, всего лишь песня для себя и другого уже не поймешь. Уходи в город, что тебе делать среди нас?
Баро поднялся и, не оглядываясь, вошел в дом. И показалось Пихте, что в душу к нему закралась свинцовая туча, которая ползла по небу, готовая пролиться на землю холодным свинцовым дождем.
Слова песни, неизвестно откуда возникшие, еще долго бродили в Пихте, пока не родилась музыка и он не записал ее.
Под утро Пихта, ни с кем не попрощавшись, вышел из дома, добрел до вокзала и взял билет на Москву. Какая-то горькая обида засела в нем так глубоко, что он не мог понять, что же это такое, почему не дано ему познать своих братьев. Эта обида напомнила ему, и провидение как бы повторило заново, то давнее детское изгнание, которое сейчас было намного острее, ведь жизнь его уже прожита и новых попыток вернуться к своим соплеменникам, наверное, не будет. Между этими изгнаниями лежало-огромная жизнь. Первый уход казался смертью, переломом всей жизни, второй — и Пихта понимал это — был предрешен, и все же в душе его всплыла именно та детская боль, та давняя обида.