Бью, бью, а гвозди не идут. Гнутся и гнутся, как бесстыжие тётки в цирке. Все кривые, ржавые. А дерево — камень, а не дерево.
Вдруг слышу из-за забора хриплый такой, прокуренный басок:
— Да перемуйнячь ты её, шмась гунявую, разок как надо… Чего ты, как мормышка, вибрируешь-то!.. Закулебячь фашиста смаху в серёдыш по самые гыгышары, б…, — и култык цуцику! А то гладит её, как болонку… Это ж гвоздь, б…, а не на царском заду чирий.
Я оглянулся. За забором стоял худой зеленоглазый мужик лет пятидесяти пяти, в кепке, похожей на таксистскую. В совершенно бесцветном физкультурном костюме с надписью «Олимпиада-80»
— Дачник, что ль? — спросил таксист.
— Вроде того, — ответил я.
— А я Саня, — широко, шире кепки, улыбнулся олимпиец. — А ты — Володька. Я знаю. Мне Мартышка говорила.
Мартышка — это Клавдия Мартышкина, бывшая хозяйка моего дома. Иногда её ещё называют Чучундрой, но чаще Мартышкой.
— Дай я, — сказал Саня. — А то ты тут до пенсии будешь суходрочкой мучиться.
Он ловко, как будто ему было двадцать, а не за пятьдесят, перемахнул через забор, взял молоток, гвоздь, надменно ухмыльнулся и в два коротких мощных удара вогнал его в петлю. Правда, при этом по диагонали лопнуло стекло в раме. А со стола упал кувшин с засохшими васильками — и разбился вдребезги.
— Хот! — весело прокомментировал Саня. — Дзынь — и в дамках! Всё-таки чебурыкнулась витринка, дрын ей в копчик… Да ты не рыдай, морячок, это к счастью.
— Я и не рыдаю, — пробурчал я угрюмо. — У тебя, Сань, стекла случайно нету? А то и не знаю, где здесь достать-то… Я заплачу́…
— Заплатишь ты, товарищ Березовский, за просмотр кинофильма ужасов «Мёртвые не потеют»… Заплатит он, видишь ли… Эх ты, морячок — на попе ракушка… Да я сама эту раму Мартышке вставляла, и тебе, б…, вставлю…
Я удивлённо посмотрел на Саню. Как это — «я сама»?
— Александра Ивановна Хорькова, — торжественно протянула мне руку Саня. — Да я, моряк, привыкла. Меня все приезжие за мужика принимают. Обмоем новоселье-то?
Новоселье обмыли. Стекло мне Саня вставила и вообще во многом помогла.
Саня оказалась удивительным существом. Курила она — как паровоз. Пила — как лошадь Мюнхгаузена. И ничего: полная ясность мысли. Тридцать лет она проработала водителем: грузовика, автобуса, газика. В прошлом году вышла на «пензию». Жила и вела хозяйство одна. Двое детей её уехали в город. По деревне Саня ездила на мотоцикле. О трёх своих бывших мужьях говорила так:
— Разве это мужики? Это не мужики, а эти… как их… ампутенты. Курятина сыроштанная. Клюкнул, сука, баночку — и рыдает, как Татьяна Доронина. Жизнь у него, видишь ты, не задалась, у карася копчёного… Да ты, кисель, иди, работай! А то сиропится лежит, как карамель на печке… Тьфу!.. Горох, а не мужики: в п…у засунуть — из ж…ы вынуть.
Чем больше я узнавал концовцев-чернодыринцев, тем больше им поражался. Прежде всего — их речи. Поначалу, слушая их рассказы, я всё время слегка раздражался. Чего-то мне не хватало. А потом дошло. Дело в том, что содержание их речи всегда адекватно форме. «Что» и «как» в их речи — близнецы. Совсем другое дело — туманная каша городских разговоров. «Он как бы ей говорит, да? А она вообще как бы ничего на самом деле не понимает, да?..» Что это? Перевожу: «Он говорит, а она не понимает».
Обитатели Чёрных Дыр ту же самую глубокую мысль выразили бы следующим образом:
— Он-то, жеребец пятиногий, ей всё свой хрен вправляет, а она — ни «тю», ни «зю».
Или:
— Васька-то ей: «гыч-гыч-гыч! пыр-пыр-пыр!», а Людка-то свои пельменя (т.е. глаза) выкатила, что твоя мексиканская блядища (т.е. героиня мексиканского сериала) — и ни тебе «здравствуй», ни тебе «налей стакан».
Или:
— Понималка между ними была аховая: у неё ж, у Ленки-безгондонки (так её прозвали за частые аборты) не мозги, а подмороженное козье серево, она ж боится всего: ёжик пукнет — испугается. А он-то, Володька-то, ей с утра до ночи: пойми, говорит, меня, любимая, пойми! а то, говорит, под трёхколёсный велосипед с горя кинусь… Тьфу! Ни стыда, ни Родины.
Дом я купил у Клавдии Мартышкиной, работавшей на районном хлебозаводе. Клавдию все звали, разумеется, Мартышкой, вернее — Клавкой-Мартышкой. Здесь часто давали такие вот «клички-биномы»: Клавка-Мартышка, Ленка-Безгондонка, Васька-Полухряк.
У Клавки имелся муж, Сергей, бывший уголовник, отсидевший неизвестно за что в общей сложности лет пятнадцать, ослепительно синеглазый, щуплый, беззубый мужик, который не занимался ничем, кроме рыбной ловли. Изъяснялся он так:
— Я-те там за карася-то, да и вот, а чтоб-те там в пруде́ — ни за того так и на́.
— Чего на́-то? (это его переспрашивают)
— Агрессия НАТО! Того и на, что с карасём да и так, а хрен ли, если в пруде́.
— Что в пруде́?
— Бант на елде! Карасём, говорю, так? Ну? А леска-те намоталась, ну и как слониха на пеньке — хыч-хыч, вот те и тушёнка-мошонка.
Сергей всегда говорил очень много и эмоционально, но не понимал его никто. На самые простые вопросы он всегда отвечал пулемётной очередью из, казалось бы, никак не связанных друг с другом слов. Так что все давно махнули на него рукой. Спросишь его:
— Серёга, тебе налить?
Отвечает:
— Стакан-те, у него ноги где? Нету, а с какого ж те, чтоб не наливать, раз такого? Лей — не жалей — ёж не трактор.
— Какой ёж? Какой трактор? Наливать тебе или не надо?
— Россия — не Канада! Нет такого закону, чтоб за водярой в космос летать.
— Да ну тебя!.. Как с тобой Клавка живёт, с трепачом…
— Как Россия с Ильичом. Стакан-те — это какого? То-то и на нём, что плеснуть. По сто пятьдесят — и под кумпол. Крути каучук, Роднина под Зайцевым!
Ему наливали. К водке он был равнодушен.
У Серёги в голове было то же самое, что и на языке, то есть ничего — и всё сразу. Ум Серёги каждое мгновение жизни делал титаническую попытку охватить весь мир в его совокупности, так сказать, синтезировать Бытие. Любой вопрос он принимал за вопрос о смысле жизни. И тут же этот вопрос решал. Каждый раз — по-новому. Например, спросишь его:
— Серёга, картошку когда сажать будешь?