В данном случае «той» — уже еврей.
— …А той, — продолжал Колька, имея в виду опять украинца, — знову гаварыть: «Чуеш, що кажу: наш бог бье вашого бога, той плаче так, що вода на землю льеться!..»
На этот раз «той» — уже сам еврейский бог.
— …А той, — продолжает рассказ Колька, имея в виду уже еврея, — мовчыть соби…
То есть еврей не отвечает своему собеседнику — упорно и демонстративно «мовчыть соби».
— Ну, той, — повышал Колька голос, имея в виду рассерженного украинца, как закрычыть: «Чуеш, що я кажу! Наш бог… вашого бога… той плаче… аж вода на землю льеться!»
Словом, как у нас в шутку пародировали такой сбивчивый, непонятный разговор: «Той того, тэй того, як його!..» — из какой-то украинской комедии…
— И тогда той… — Колька выдерживал паузу перед эффектной концовкой анекдота. — Тобто еврей… отвечаеть: «Ну и правильно, нехай из дураком не звьязуется!..»
Колька произносил эту фразу индифферентным тоном, тихим голоском и нараспев. Класс надрывался от смеха. И каждый высказывал свое восхищение по-своему. Йоц Розенбаум добавлял:
— От насмишыв, и нэ кажы!..
Алик Шамьшьян верещал, смешно пожимая плечами:
— Азохен вей, у меня куча детей!
Что означали загадочные слова «азохен вей», как это пишется и с «чем его едят», не знал ни я, ни кто-либо из нас. Этими словами мы обозначали чью-то неудачливость, несчастье. Не случайно добавляли в рифму: «у меня куча детей». Слыхали, что когда-то лишние рты в семье считались горем. Теперь ничего такого мы не видели, так же как и национальной розни, и потому весело смеялись. И я тоже. Хотя неприятно, если тебя дразнят. Но дразнили не меня, я был полукровкой — наполовину украинцем, наполовину евреем — и не мог понять: за что и на кого мне обижаться? Нам казалось невозможным, чтобы человека презирали за его национальность. Как в анекдоте про армянина, который остановился у клетки жирафа и сказал: «Нэ можэт быть!..» Рассказал нам этот анекдот, между прочим, Алик Шамьшьян, который должен был специально ломать язык на кавказский манер, а он уже давно привык разговаривать на общем для всех проживающих в нашем городе суржике.
Когда мы разговаривали между собой, округлое и тяжелое украинское «г», прежде чем перекинуться к собеседнику, словно бы ударялось о булыжники мостовой и подскакивало, как теннисный мячик. Когда я узнал, что наше «г» носит специальное название — «фрикативное», я был удивлен, как мольеровский Журден, узнавший, что он всю жизнь разговаривал прозой. Мы привыкли к своему роскошному произношению. Оно было удобным. У нас употреблялся некий экономный вид смешанного русско-украинского с разными примесями языка, в котором от слов оставались лишь слоги. Вместо «смотри, гляди, глянь» — короткое «ля». Удивлялись: «Ля?» Восхищались: «Ля!» — но уже с другим оттенком. Вместо русского «что», которое по-украински звучит как «що», — усеченное «шо». «Шо? Шо ты гавариш?» И еще безбожно «тюкали» мои сограждане, повторяя за каждым словом: «Та тю на тэбэ!», «Тю на тебя!». Или с еврейским акцентом: «Тю на тебья!» Постороннему такая экономная речь могла показаться бедной, примитивной, но у нас в городе в каждый звук вкладывалась бездна оттенков. Слова не существовали для нас сами по себе, без эмоций, а эмоций было так «богато», что над городом постоянно стоял гам, шум, «гармидер». И без этого шума, «гучного» смеха, щелканья семечек нельзя было себе представить наш город.
В то утро, когда Иван Константинович надумал выводить нас, не было ни смеха, ни гама, ни разговоров. Была тишина. И мы тоже замолчали — неудобно было горланить на улицах, по которым словно смерч прокатился. Мы шагали, молча уставившись в топорщащуюся гимнастерку нашего классного. И никто не шутил над ним, как бывало, и не называл выдвиженцем-медвеженцем. Медвеженцы были нескладными, или, говоря по-украински, «негарбными». Многие украинские слова бывали на редкость выразительными и точными. Про тех, кто покинул родное село, существовало множество анекдотов, баек.
Как один такой кугут приехал проведать родственников и хотел показать, что у него есть зонтик, часы и калоши. Увидев в луже поросенка, он сказал: «А ну пошел прочь, свинья, а то как двину калошей или ударю зонтиком, за пять минут помрешь!» И при этом показывал калоши, зонтик и смотрел на часы. Продемонстрировал городскую культуру! Много смешного рассказывали у нас в классе на переменках. Сейчас среди нас не было Алика Шамьшьяна — он эвакуировался с отцом, всей своей большой семьей и маленькой скрипкой-четвертинкой, на которой учился играть. Не было с нами и Йоца Розенбаума, который после седьмого класса пошел учиться в авиашколу. Колька Мащенко тоже пытался поступить в спецшколу, но его почему-то не взяли. А Йоц, как он сам шутил, устроился туда по блату. То ли отец у него был из героев гражданской войны, то ли еще что-то помогло, но устроился. И уехал в военном эшелоне. А мы с Колькой уходили из города «пеходралом». «И, быть может, навсегда!» — как пелось в популярной песне из фильма — «Человек с ружьем». До свиданья, город! До побачення!