— Я думаю, что в вас я нашел свое секретное оружие!
Ничирен лежал в объятиях Перл. Он прислушивался к ее нежному посапыванию, ощущал исходящий от ее уст чуть заметный запах алкоголя, смешивающийся с мягким запахом ее духов и чуть-чуть терпким — секса. Окна были широко распахнуты, и сквозь них в комнату вливались сонные трели цикад. Свет луны упал на шелковистую кожу ее рук, когда она пошевелилась, переходя, возможно, из одного красочного сна в другой.
Он знал эти запахи, звуки, ощущения, как художник знает краски на своей палитре. В его прежние посещения Гонконга эта гамма ощущений служила мощным стимулом, посылающим его в глубокий сон без всяких сновидений, от которого он просыпался через десять часов отдохнувшим и посвежевшим.
Но сейчас сон был так же далек от него, как берега Японии. И не о Перл он думал.
Он думал о Камисаке.
Она нашла его в лунном сиянии, пробившемся наконец-таки сквозь облака, из-за которых первая половина ночи была такой тяжелой и липкой, влившемся в комнату сквозь распахнутое окно и посеребрившем их переплетенные ноги.
Хотя в искусстве любви Перл была сильна по-прежнему, Ничирен чувствовал, что какой-то барьер, непоколебимый, как гранит, мешает ему войти в мир, в котором она была царицей. Но барьер не внешнего характера, а выросший в нем самом, когда его душа была объята сном. Проснувшись, он обнаружил, что в нем произошли какие-то необратимые перемены.
И вот сейчас, лежа в полутьме среди раскиданных вокруг него эпикурейских атрибутов, он понял, что этот барьер — дело рук Камисаки. Это она воздвигла эту стену внутри него.
Душевной сумятицей, которую он теперь переживал, он обязан тоже ей. Япония приказывала ему вернуться назад не только голосом земли, взрастившей его, но и голосом человеческого духа. Впервые в жизни он увидел, что власть комисильнее власти земли.
И это откровение потрясло его до глубины души. Самый факт, что его чувство к другому человеческому существу может пересилить все его жизненные установки, вбитые ему в голову давным-давно его матерью, поверг его в полную прострацию.
Но что самое странное, в этом новом для него чувстве ему было так же уютно, как в гамаке, привязанном к могучим соснам, пропускающим сквозь свою хвою достаточно солнечного света, чтобы согреть, но не достаточно, чтобы обжечь. И он с упоением покачивался в этом гамаке.
Довольный до безобразия.
Как такое может быть? Разве не внушала ему мать, что довольство не существует в этом мире, как и подлинное совершенство?
Теперь он начал подозревать, что мать заблуждалась.
Потому что теперь он понимал, что значит быть своим среди людей. И одновременно с этим он понимал — причем с такой же отчетливостью, с какой осознавал, что в данный момент он находится в Гонконге, — что Юмико никогда не понимала, что это значит. Она просто-напросто не владела этим понятием, как рожденный слепым не может знать, что такое свет. До сих пор он ощущал себя отверженным — не то в силу обстоятельств, не то потому, что сам выбрал для себя такое амплуа. Было в этом ощущении некоторая доля злобного удовлетворения: заставлять других чувствовать по отношение к тебе то, что они и так бы к тебе почувствовали. Но в этом была некоторая иллюзия самоутверждения, как будто сознательное культивирование своей боли и своего гнева было необходимо для его выживания во враждебном мире.
И, как ни странно, его путь к прозрению, на который его вывела Камисака, принес первые плоды благодаря Марианне Мэрок. Она послужила в этом своего рода катализатором. Потому что Марианна была первым человеком, который заставил его увидеть в ней человека, несмотря на всю его предубежденность против нее. Возникшая между ними дружба была удивительной как по своей неожиданности, так и по силе. Это была воистину чистая дружба. Что-то в этой женщине глубоко тронуло его душу и побудило его искать контакта с миром вообще. Марианна вывела на свет божий чувства, которые всегда жили в нем, но были в свое время подавлены уродливым воспитанием, организованным для него его матерью. Марианна заставила его увидеть, что он может чувствовать. Поэтому ее смерть он пережил, как настоящую трагедию.
Ничирен думал о своем Источнике. Я твой спаситель,— постоянно внушал ему его электронный голос. Ничирен никогда не встречался с Источником и сомневался, что когда-либо встретится. И в этом был свой смысл. Во всяком случае, Источник убедил его в этом, когда заключал с ним договор. Подчиняясь воле Источника, он спасал свою душу, осуществлял тайную помощь Китаю и подрывал влияние Советов в Юго-Восточной Азии.
Источник знал о его любви к Японии. Советы были враждебны к этой стране. Враги его духовной Родины были его врагами. Даже этого последнего фактора было бы достаточно, чтобы убедить Ничирена сотрудничать с Источником.
Теперь Ничирен не был во всем этом так уверен. У него было ощущение, что он стоит посреди затемненного анатомического театра. Перед ним был образ Юмико. Но он видел ее будто бы сквозь фасетчатые глаза насекомого. Она была матерью, которую он любил; она была калекой, которую он жалел; она была создательницей ужасного, мстительного демона, которого она слила с его душой посредством колдовской науки.
Он видел перед собой Юмико, какой она была во плоти: красавицей и уродкой. Вслушавшись в тишину ночи, он услышал литанию, которой его мать вызвала дух его тезки.
Внезапно он почувствовал удушье. Даже близость, к Перл царапала его плоть, как наждаком. Ее руки, так нежно и ласково обнимающие его, показались ему щупальцами спрута, присосавшимися к нему.
Судорожно хватая воздух открытым ртом, он высвободился из ее объятий и спустил ноги с кровати. Поднялся и тихо пересек испещренную пятнами лунного света комнату.
Мгновенно оделся и выскользнул через переднюю дверь, как призрак, рожденный утренним туманом. Когда он вышел на улицу, луна уже зашла, и ночная тьма вновь окутала землю.
В конце концов, Лантин сам решил свою судьбу.
Он отклонил предложение Даниэлы разъехаться по своим домам. Смерть, сказала она в шутку, всегда утомляет ее.
У Лантина она абонировала его шикарное кожаное кресло. Дом был достаточно велик, и эту комнату Лантин отвел под кабинет. Даниэла почему-то подумала, что если бы у него были дети, он бы устроил здесь детскую.
Всю стену занимали массивные полки красного дерева, заполненные всемирной литературой. Что бы там о Лантине ни говорили, но невежественным человеком его не никто назвать бы не мог.
На письменном столе, тоже красного дерева, стояла фотография самого Лантина, только гораздо моложе. Он улыбался в объектив. Рубашка с открытым воротом и само выражение лица наводили на мысль, что перед вами отчаянный парень и очень чистый. Рядом был столик с пишущей машинкой. Стены кабинета удивляли своей безмятежной голубизной, потолок с лепниной был кремового цвета.
Придя к Лантину, Даниэла облачилась — по его требованию — в домашнее платье от Диора из чистого шелка. До того, как Лантин купил для нее это платье, она знала о том, что существуют домашние платья только понаслышке. Оно было очень приятным на теле: под ним у Даниэлы ничего не было, кроме шелковых чулок, ну и, конечно, пояса с резинками, чтобы чулки держались.
Чулки с резинками — это была все лантинская фантазия, но Даниэла не возражала. В доме у него она всегда ощущала себя, как в паровой бане: жарко, непривычно, иногда мучительно трудно дышать, но, если расслабиться, можно получить удовольствие.
Лантин, как всегда, сам занялся стряпней на кухне. Оставшись одна, Даниэла открыла стеклянную дверцу книжного шкафа, где Лантин хранил свои самые дорогие книги. Сразу же ей попался на глаза роман Полин Реже «История О» на французском языке. Он понравился ей своим шикарным кожаным переплетом и золотым обрезом. Мало кто знал, что она говорила и читала на восьми языках. А к французскому у нее была особая любовь. Французскую прозу она ставила на второе место после русской.
Пролистав первые двадцать страниц, Даниэла уже составила приблизительное представление о романе. На стерео крутился диск с музыкой Моцарта. Через каждые пятнадцать минут забегал Лантин, чтобы перевернуть пластинку или поставить новую. Но на всех был только Моцарт.