Никак нельзя утверждать, что Гражданская война или более современные темы не вызывали интереса у публики (к примеру, «Хлеб» А. Толстого или «Фронт» Корнейчука были очень популярны), однако событиям дореволюционной истории отдавалось явное предпочтение. Возможно, в легендах о далеком прошлом было больше «эпичности» и определенности. Победы, одержанные под Полтавой или на Куликовом поле, выглядели более убедительно, их нельзя было опровергнуть или перетолковать, в отличие от сражений, о которых сообщалось в «Правде» и «Красной звезде». Как бы то ни было, но спрос на литературу, изображавшую эпизоды русской истории — от периода воинской славы русского двора в XIX веке до феодальной раздробленности в средневековой Московии, — не ослабевал. На восторженный отзыв метростроевца А. Потемкина о мемуарах генерал-майора А. А. Игнатьева и «Севастопольской страде» Сергеева-Ценского откликался авиаконструктор А. Яковлев, отдававший предпочтение «Батыю», «Дмитрию Донскому» и «Петру Первому». Особенно интересно впечатление, произведенное на военного инженера А. Жуковского пьесой Алексея Толстого об Иване Грозном, написанной в 1944 году: «Не помню произведения, которое так захватило бы меня, как пьеса Толстого. Представление о Грозном, сложившееся в далеком детстве, было совершенно перевернуто. Да это совсем другой человек! Государственный деятель, новатор. Образ Грозного встает величественным, поражает прозорливость его недюжинного ума. Алексей Толстой раскрыл для меня как бы новые страницы истории моей Родины» [661].
Художественная и биографическая литература были не единственным успокоительным и вдохновляющим средством воздействия культуры на массы. Всеволод Вишневский пишет о впечатлении, полученном им от исполнения оперы Чайковского «Евгений Онегин» в одном из ленинградских клубов в ноябре 1941 года. Сначала его раздражала теснота в зале, но он быстро забыл о мелких неудобствах, почувствовав, как «с первых тактов весь кошмар войны уходит в сторону, все растворяется в чистой гармоничной музыке». Хотя опера не содержала прямой пропаганды патриотических чувств, она являлась, с точки зрения Вишневского, «воплощением русской культуры, которая празднует победу» в то время, когда советские войска терпят поражение за поражением на полях сражений [662]. Аналогичные чувства выражает И. Д. Зеленская, рассказывая о том, как на собрании 7 ноября 1941 года люди пели арии из «Бориса Годунова». Явно не видя ничего странного в подобном способе празднования двадцать пятой годовщины большевистской революции, Зеленская замечает, что «раньше никто из массы не стал бы читать из "Бориса Годунова"» [663].
Всеобщий интерес к истории во время войны вылился в конце концов во всенародную дискуссию на тему национальной идентичности. Подобно упоминавшемуся выше Сафонову, люди горячо обсуждали вопрос, что значит быть русским, используя в качестве аргументов символы и образы, популяризировавшиеся с 1937 года. Примером может служит диспут на тему «В чем наша русская сила», состоявшийся на одном из ленинградских заводов в апреле 1942 года. Выбор темы, вероятно, был обусловлен тем, что рабочим блокадного города удалось пережить тяжелейшую зиму 1941-1942 годов, и это настолько воодушевило их и вызвало такие горячие дебаты о «русском характере», что один из участников, Георгий Кулагин, подробно записал их в своем дневнике:
«Кужелев: Французы — героический народ. У них вся история делалась в состоянии аффекта. У немцев — пафос дисциплины, до безумия доходящий национализм. А у нас что? Наши предки были землепроходцами, а не завоевателями. Они запахивали пустые земли и мирно уживались с соседями. Историк В. О. Ключевский считал, что нашим прадедам, разъединенным глухими лесами, трудно было выработать сознание национального единства.
Кулагин: По-моему, это неправда. Неправда не только сегодня, неправдой это было и в ту пору, когда было написано.
Каратаев: Вот весь русский народ без остатка в тяжелую минуту. Стоять упорно, просто, неколебимо…. У англичан это называлось бы торжественно: каждый выполняет свой долг. А мы стоим, даже не думая о долге, даже подчас не зная, что такое понятие существует [664].
Кулагин: Это тоже неправда, или, по крайней мере, не вся правда.
Гаврилов: Наш народ даже врага своего, душителя не умеет ненавидеть. Вспомните отношение к пленным в прошлую войну: "бедненькие", "арестантики". Бабье сочувствует со слезой. Как сердечно готовы были плакать наши женщины над несчастьем врага: "Что ж, ведь тоже люди…" Наш народ добр? Может быть. Но во всяком случае подлинный патриотизм такими чувствами не питается. Ни лаконцы, ни римляне, ни германцы так жалостливо к врагу не относились…
Кулагин: Меня эти высказывания смущают. Да, такие черты характера у нас есть. Да, мы добры, мягки, отходчивы. Но немощь ли духа народного или, наоборот, сила духа в этом? Кто знает?.. И потом: разве нет в нашей истории фактов, прямо опровергающих подобные представления? Разве не было у нас Александра Невского? Пусть это был далекий, почти мифический период нашей истории, но он был. Пусть и сам Новгород только гордое и светлое пятно в рано наступившем на нашей земле мраке, но он тоже был…. Да и в нашей московской истории, с ее татарщиной, дикими драками на княжеских пирах, с растленностью правителей и забитостью народа, с ее подхалимством, пьянством, кабаками, с послепетровской бюрократией — слепо подражательной и полицейской по-европейски, косной и тупой по-азиатски, — разве не было в ней проявления массового патриотизма, горячего, экстатического, всенародного? Разве не было у нас Минина и Пожарского? Разве не было пожара Москвы и обороны Севастополя?» [665]
Доводы Кулагина показывают, что он хорошо усвоил сталинской взгляд на историю, согласно которому сильные личности боролись с трудностями и иноземными захватчиками. Русские в его представлении — героический народ, одаренный, надежный и выносливый. В определенном смысле, послевоенный сталинский панегирик русским людям и их «ясному уму, стойкому характеру и терпению» был лишь переложением идей, бродивших в советском обществе с конца 1930-х годов.
Отнюдь не только взрослые задумывались о «русском сообществе». Самые разные источники свидетельствуют о том, что и школьникам были свойственны те же представления и убеждения. Школьница Валентина Бархатова, размышляя в своем дневнике весной 1942 года о трудном положении на фронте, приходит к заключению: «Нет, не победить такого народа, не победить такой страны, в которой родились и сформировались такие люди, как Суворов, Кутузов, Пушкин, Чернышевский, Амангельды, Ленин» [666]. В далеком Иркутске семиклассник Володя Фельдман пишет в школьном сочинении: «Пусть знают и помнят фашисты слова Александра Невского — "Кто с мечом к нам придет, от меча и погибнет"» [667]. Дети, похоже, не меньше взрослых верили в мифы, циркулировавшие в советском обществе после 1937 года.
661
Что я читал во время войны. С. 4. См.: А. А. Игнатьев. Пятьдесят лет в строю. М., 1941; А. Толстой. Иван Грозный: Драматическая повесть в двух частях. М, 1945.
664
Несколько позже Кужелев добавил: «А потом, есть у нас своя национальная форма героизма — удальство. Это — когда русский человек входит в раж, плюет на руки, бросает оземь шапку и кричит: "Ах, мать твою так…" — и делает невероятнейшие вещи…».
665
Запись от 11 апреля 1942 года в: Кулагин. Дневник и память. С. 187-190. Относительно Азии и «восточного деспотизма» см.: Копенин. Записки несумасшедшего. С. 96.
666
Казахский революционер Амангельды Иманов выглядит белой вороной в компании русских героических деятелей — Запись от 30 апреля 1942 года в: Лейфер. Буду всегда жива. С. 41.
667
ГАИО 1929/1/192/64, цит. в: Я. А. Троценко. Патриотическое воспитание старших школьников в общеобразовательных школах РСФСР в годы Великой Отечественной войны, 1941-1945 гг. (На материалах Восточной Сибири //Дисс…. канд. пед. наук. МГУ, 1973. С. 95; Н. С. Карпинская. Отражение Отечественной войны в школьных сочинениях учащихся//Советская педагогика. 1943. № 10. С. 14-19; Л. П. Бущик. Очерк развития школьного исторического образования в СССР. М., 1961. С. 337. См. также гл. 2, прим. 25.