Выбрать главу

Бернадетт решила заниматься со мной сама. Я никогда не спрашивала, почему не хожу в школу с остальными пятилетками, потому что не знала об их существовании. Я не знала ни других пятилеток, ни вообще других детей. Не считая Зандера.

Имя Зандер было уменьшительным от Александра. Он был на пять лет старше меня и довольно толстым. Бернадетт говорила, что нехорошо называть людей толстыми, даже если это правда, но, учитывая, как он назвал меня, когда я впервые его встретила, мне было ни чуточки не стыдно. Случилось это, когда я выносила мусор.

– Что значит «тормоз»? – спросила я Бернадетт, когда вернулась домой.

– Тормоз происходит от тюркского turmaz – подкладка для колес арбы, и в современном языке значит «устройство для замедления или остановки машины», – пояснила она.

– Да, но что это значит, когда тебя кто-то так называет? – спросила я.

– Обычно это значит, что тот, кто это говорит, болван.

– Значит, Зандер с первого этажа – болван? – уточнила я.

– Полагаю, что да, – сказала она.

Зандер действительно не отличался особым умом, и, поскольку мое первое впечатление о нем было не самым приятным, я старалась избегать его, пока однажды не столкнулась с ним еще раз – снова, когда выбрасывала мусор. Зандер сидел на лестнице и ел печенье с кремовой начинкой – и вдруг предложил одно мне. Бернадетт не разрешала такой вредной пищи у нас дома – она говорила, что это пустая трата денег и, кроме того, такая еда плохо влияет на мозг. Зандер обожал все вредное – чем вреднее, тем лучше, что, полагаю, доказывало ее правоту. Кроме еды, Зандер любил давить муравьев между пальцами, но больше всего на свете он любил разговаривать.

Со временем у нас с Зандером установился маленький ритуал. Каждый день мы встречались на первом этаже в три пятнадцать, когда он приходил домой из школы, и болтали на ступеньках у входа. Мне многое не нравилось в Зандере. Он ругался, от него частенько плохо пахло, и меня возмущало, что он делал с муравьями. Но я любила слушать, как он говорит.

Обычно, стоило нам сесть, Зандер отсыпал мне горсть очередных сладостей и начинал одну из своих историй. Он обожал рассказывать истории. Некоторые из них ему особенно нравились, и он рассказывал их снова и снова – например, про то, как он однажды нашел на улице мешок стодолларовых купюр и закопал его в лесу в коробке из-под печенья. Еще он любил рассказывать про то, что его отец был героем войны.

Дома, с Бернадетт, разговаривать было просто. Мы всегда говорили друг другу, что думаем или чувствуем, или делились чем-то важным. Слова путешествовали по прямой. Но когда говорил Зандер, девять раз из десяти он искажал правду до неузнаваемости. После каждой невообразимой лжи он говорил: «Чистая правда, клянусь слюной моей матери», и я с серьезным видом кивала, давая понять, что верю каждому его слову.

Я не была глупа и прекрасно знала, что Зандер безбожно врет, но не хотела, чтобы он замолкал. Его ложь завораживала меня. Бернадетт говорила, что люди лгут, когда им слишком тяжело принять правду, так что каждый день, когда я сидела с ним рядом, грызя какое-нибудь печенье и не спуская с него глаз, я слушала только наполовину. Другая моя половина пыталась в это время понять, какой на самом деле была правда.

Когда я познакомилась с Зандером, он ходил в третий класс начальной школы «Скарлетт Элементари» в южной части города. Бернадетт, приняв решение не отправлять меня в школу, наказала мне говорить всем, что я на домашнем обучении.

Каждое утро мы занимались «школой» за кухонным столом. Вначале мама сидела вместе с нами – особенно когда мы проходили алфавит. Но через некоторое время, когда я выучила буквы и цифры и перешла к другим предметам, мама стала проводить это время за раскрашиванием картинок. Бернадетт покупала маме кучу книжек-раскрасок, и у нас была большая коробка из-под обуви, полная восковых мелков. Мама обожала раскраски. Она постоянно залезала за контуры и использовала один цвет для каждой картинки, но ей это нравилось и занимало ее, пока Берни выступала в роли моей учительницы.

– Синий! – кричала мама из соседней комнаты, каждый раз, когда заканчивала очередную картинку.

– Молодчина, Пикассо! – кричала Берни ей в ответ.

Мама использовала все мелки – желтый, розовый и мой любимый фиолетовый, но каким бы цветом она ни пользовалась, она называла его синим. Иногда я думала, что, возможно, это потому, что она видит всего один цвет, и мне было грустно оттого, что в мамином мире может не быть розового, желтого или фиолетового. Но я знала, что мама меня любит, хотя у нее не было для этого слов, и поэтому я решила, что с цветами было так же – то, что у нее не было для них слов, не значило, что она их не видит.