Прытко подскочил Сицкий, зачастил:
— Государь, когда ляхи с литвой к первопрестольной подойдут, жди, Москва тебе ворота отворит. Посему оставаться в Калуге и ждать из Москвы боярского посольства.
Сицкого Засекин поддержал. А Лжедимитрий сказал:
— Но Калуга от Москвы дале Серпухова, пока мы доберемся, Гонсевский в те ворота первым вступит.
— На Угре Сапега, а он тебе верен, государь, — заметил Засекин.
— Сапега и Гонсевский одной крови, — прервал его Лжедимитрий, — и кто ведает, не сговорятся ли они. Сапеге все едино, с кем в Москву войти.
Тут Трубецкой голос подал:
— Надобно к Коломне и Кашире войско слать, стрельцов и мужиков с атаманами, а с ними днепровских казаков с Беззубцевым выдвинуть, они верхоконно ляхов и литву опередят.
На том и приговорили, а еще воеводой над казаками быть князю Дмитрию Тимофеевичу.
В юрту к Урусову заглянули Засекин с Сицким. Ногайский князь сидел на кошме, скрестив кривые ноги калачиком. Перед ним на серебряном блюде высилась горка вареной молодой конины, тут же лежал бурдюк с кумысом.
Князь боярам обрадовался, вытер о полы расшитого шелкового халата сальные руки, принялся потчевать гостей, но Сицкий с Засекиным от трапезы отказались, носы воротили (потом конским разит), а Урусов ел и пил, прицокивая:
— Вкусна-а, голове легко, душа летит.
Раскосые глазки хитро поглядывали на бояр.
Сицкий проворчал:
— Ты бы, князь, велел лучше романеи{30} поднести.
Засекин молчал, елозя задом по кошме. Непривычно сидеть, поджав под себя ноги, есть не за столом, а с земли, по-собачьи.
Ногайский князь просьбе Сицкого удивился:
— Зачем вино, кумыс пей, веселись.
Сицкий с неприязнью посмотрел на лоснящееся от жира лицо татарина:
— В горло не лезет твой кумыс, князь. Пей его с царем Димитрием.
Урусов оскалился:
— Царь? Яман царь! Тьфу! — Сплюнул. — Ногай обиду не забыл!
— Так скажи, князь Петр, зачем пристал к Димитрию, аль тебе в степи тесно?
— Хе, боярин хочет, чтобы застоялись ногайские кони, а сабли спали в ножнах? Когда я привел орду к царю Василию, мои беки и мурзы спрашивали, почему государь нас не любит; к царю Димитрию пристал, от него нам нет чести.
Засекин кивнул:
— Нам ли не знавать, как тебя, князь, царская челядь из хором выкинула.
— Шайтан! — побагровел Урусов и потянулся к висевшей сабле. — Князь Петр не московит, помнит и то, как брата батогами секли.
— Скоро в Москве царь Владислав появится, чем поклонимся ему? — спросил Сицкий.
Урусов немигающе уставился на боярина:
— Зачем спрашиваешь? — и хитро погрозил крючковатым пальцем.
В тот ненастный день, когда, пустив белого аргамака вскачь, Марина уходила от дождя, Заруцкий мчался следом, не спуская с нее глаз. Одетая в красный кунтуш и красные шаровары, вправленные в легкие, красного сафьяна сапожки, она так легко держалась в седле, что казалось, горячий аргамак и двадцатидвухлетняя Марина с развевающимися темными волосами слились воедино.
На четвертое лето повернуло, как бежал казачий атаман Иван Заруцкий из войска Болотникова. Со своими сотнями он вдосталь погулял по Руси, пока не пристал к самозванцу. Разобравшись, что это никакой не царь Димитрий, какие в ту пору объявлялись часто, Заруцкий, однако, решил идти с ним до конца. Тем паче за ним стояли ляхи и литва, заднепровские и донские казаки, ватаги мятежных холопов. Большая сила собралась вокруг Лжедимитрия. Даже когда ушел от него гетман Ружинский, а многие вельможные паны отправились под Смоленск, к королю, или пристали к Жолкевскому, Заруцкий остался с самозванцем. Он верил, час мнимого царя пробьет, Лжедимитрий вступит в Москву.
Ко всему удерживало атамана и нежданно пробудившееся чувство к Марине. Оно крепко завладело Заруцким. Не раз слышал он, как шляхтичи называли ее пани, но для него эта маленькая красавица была царицей.
Усатый розовощекий атаман, повидавший всякого уже в первой половине своей жизни, теперь чувствовал, как невидимыми нитями привязала его к себе гордая шляхтянка. Он понимал, что Марина догадывалась об этом. Однажды Заруцкий подвел ей коня, но прежде чем вступить в стремя, Мнишек спросила с улыбкой на тонких губах:
— Будешь ли ты мне верен всегда, вельможный пан Иван?
И он, глядя в ее большие карие глаза, ответил не колеблясь:
— Я твой слуга, царица, и лишь смерти вольно разлучить меня с тобой.
Его слова оказались пророческими: когда Ивана Мартыновича Заруцкого будут сажать на кол, он умрет, шепча ее имя…