Насторожились за столом, стих шум, а самозванец продолжает с угрозой:
— Призову ханов крымского и турецкого, отпишу персидскому шаху. Не признал меня Жигмунд за брата — признает Аббас… С магометанами сломлю Москву… Доколь жив буду, не дам покоя изменникам, дома их и усадьбы разорю…
Опустили бояре головы, молчат, посапывают. Нагой Сумбулову шепнул:
— Покуда не поздно, отъезжать из Калуги надобно.
— Спьяну несет.
— Уж не скажи, вишь, татарами себя окружил.
— Оно и впрямь, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке… Значит, к Шуйскому ворочаться?
— Отчего к Шуйскому? Скоро Ваську погонят.
— Нам и Димитрий неугоден, вона чего глаголет.
— В Москве поглядим, к кому пристать.
Пока Нагой с Сумбуловым уговаривались, Сицкий с Засекиным уже к Москве добирались. Дорогой заночевали на постоялом дворе. Просторная изба с печью да полатями, обильем тараканов, пустынная, ни одного постояльца. Во дворе навес с коновязью, под навесом копенка сена, у ворот колодезь со срубом бревенчатым, замшелым, журавль с бадейкой в небо уставился…
Покуда хозяин-горбун привязывал коней, закладывал им сена, бояре, усевшись за давно не скобленный стол, дожидали, зевали.
— Кажется, унесли ноги, — сказал Сицкий и щелчком сбил таракана со столешницы.
— Эвона какой крюк дали. А самозванец, поди, погоню высылал, — хихикнул Засекин.
— Вестимо, — Сицкий почесал затылок. — Чую, на пустое брюхо уляжемся, князь Федор.
— А вот и горбун, — обрадовался Засекин. — Чем потчевать будешь?
— Рад бы, да чем ноне потчевать, — горбун, сокрушаясь, развел руками.
— Так-то и нет? Ужли и толокна не сыщешь? — спросил Сицкий.
— Вот так и нет. Разве капуста да лук.
Он внес и поставил перед боярами глиняную миску с квашеной капустой, острым ножом накрошил прошлогоднего лука. Бояре принялись за еду, переговаривались:
— Не боязно в Москву ворочаться, князь Андрей?
— Кого страшиться, аль Шуйского? Ему ноне не до нас. У меня, князь Федор, в преддверии ночи тело свербит.
— К чему на полати взбираться, отправимся на сеновал. Там и к коням ближе, да и от лихих людей оборониться сподручней.
— И то так. В Москве порог хором не переступлю, допрежь в баньке попарюсь, веничком девки похлещут вдосталь, — сладостно зажмурился Сицкий.
— Э-хе-хе, — вздохнул Засекин. — Жизнь у нас ноне собачья.
— Недолго осталось мытарствовать, князь Федор.
Бояре ели не ели, улеглись на сеновале. Засекин тут же захрапел, а Сицкий долго ворочался. Фыркали кони, кто-то бродил по двору. Поднял князь Андрей голову, вгляделся: горбун ходит. Снова попытался заснуть, но сон не брал. Отчего-то вспомнилось, как в отроческие лета провел ночь на сеновале с дворовой девкой, ядреной и горячей. Не дала она даже вздремнуть молодому князю…
Отчего он, Сицкий, подался к самозванцу? Соблазн, искуситель. Лжедимитрий в Тушине стоял в силе великой, того и гляди Москву займет. Отъехали к нему князья и бояре многие: Трубецкие Дмитрий и Юрий, Черкасский, Иван Годунов. Ко всему оказался у самозванца и митрополит Филарет. Вот и он, князь Андрей Юрьевич, в Тушино переметнулся.
А горбун все шастал поблизости. Уж не замыслил ли чего? Сицкий встревожился, растолкал Засекина.
— Не нравится мне здесь чтой-то, князь Федор, пока живы, надобно ноги уносить…
Опоясавшись саблями и засунув за пояса пистолеты, вскочили в седла бояре, выехали за ворота, оставив в недоумении хозяина постоялого двора.
Трудное лето 7118-е от сотворения мира, а от Рождества Христова 1610-е.
К середине года полукольцом стояли недруги под Москвой, в Коломне и Кашире — князь Трубецкой, в Серпухове — Сапега. От Звенигорода, разобрав поводья, ждут команды гусары и казаки коронного гетмана Жолкевского, а по Псковской дороге того и гляди подоспеет Лисовский.
В самой Москве бояре рознь тянут: одни Владислава ждут, другие все еще Шуйского держатся, а иные не прочь нового государя из родовитых бояр выдвинуть.
Голодом люда и смутой боярской жила Москва.
Дороден и вальяжен князь Мстиславский, но не кичлив и гордыней не обуреваем, за то и уважали бояре Федора Ивановича. Его деревянные двухъярусные хоромы в Кремле, напротив подворья Крутицкого монастыря, сразу же за Ховрином и оружным двором, что за Фроловскими воротами, радовали глаз резьбой затейливой, вологодскими искусными мастерами исполненной.
Со смертью последнего царствующего Рюриковича, слабоумного Федора, сына Ивана Грозного, Мстиславский прав на престол не заявлял и козней Борису Годунову не чинил, а потому был у него в милости.