А происходило вот что.
Женщины, перебрасываясь шутками да прибаутками, развязывали узлы, извлекали из них содержимое — вскоре стол уже не мог поместить всего, что было упаковано в этих узлах: тут и оладьи, и пироги с капустой, и блины, и жареная свинина, и, конечно, сало свиное во всех видах, а у края стола тесной гурьбой столпились разнокалиберные бутылки. Шутки да прибаутки были бы, вероятно, более энергичными и острыми, кабы не присутствие гостя из Москвы. Однако известная сдержанность была кратковременной. Вначале старухи предупредили друг друга, что на поминках не чокаются, и первую рюмку выпили при полном молчании. Но уже при следующей чарке в немом согласии забыли об этом обязательном условии.
— За тебя, Федора!
— За тебя, Дорофеевна!
— За твое здоровье, кума!
Все и все вдруг поравнялись и поровнялось. Забыт московский гость, забыт батюшка, да и сами поминки теперь больше походили на свадьбу: началось обыкновеннейшее гулянье.
Я все еще ждал, что старухи начнут ворчать, жаловаться: ведь на то они и старухи, чтобы ворчать да жаловаться. И когда, не дождавшись, сказал им об этом, они сначала рассмеялись, потом немало подивились тому, как могло прийти в голову такое, а под конец самая веселая из них, Матрена Дятлова, объявила:
— Это на что же вам жаловаться-то? Может, на то, что свет провели во все наши избы?
И тут началось! Старухи поднялись со своих мест и сердито выкрикивали:
— А может, на то, что к самым нашим домам вода пришла?..
— Дети и внуки по-городскому обуты и одеты!..
— Креста, что ли, на нас нет, чтобы жаловаться!..
— Нас сызмальства приучили не жаловаться…
Высказавшись таким образом, старухи оглянулись вокруг, остановили осуждающий взгляд на самой молодой из присутствующих, на тридцатипятилетней Аннушке Сулимовой. Матрена Дятлова сказала:
— Это вот они, молодые, ворчат да жалуются.
— Правда, бабоньки, правда! — поддержала Матрену Горелова Федора. — То клуб им тесен, то кино не каждый день бывает, то артисты редко приезжают…
— Женихов, вишь, не хватает!
— Прошлого-то они и не знают.
— Откуда же им знать, как жили в старину люди?..
Веселая Матрена умолкла и вдруг стала неузнаваемой: куда-то исчезла ее веселость, глаза расширились и глядели далеко-далеко. Что они видели сейчас, эти старые, много повидавшие на своем долгом веку глаза? Может быть, то, как однажды в лютую зимнюю пору совсем еще молоденькая Матреша, только что выданная замуж, подымалась с полными ведрами на коромысле от реки на высокую гору, как поскользнулась, в кровь разбила лицо и руки? Или то, как поздней осенью, когда у краев река уже схватывается ледком, стоит она по грудь в студеной воде и выбрасывает на берег тяжелые, мокрые снопы конопли? Или то, как сидит день-деньской за самодельным ткацким станком и ткет холст: как же много требовалось его для большой семьи!
Неожиданно Матрена улыбается и говорит:
— А помните наши посиделки от зари до зари? Соберемся, бывало, у подруги со своими прялками и сидим прядем, поем песни. И парни с нами — страсть озорные. Керосину не хватало — лучину зажжем. И не жаловались. Весело было. А парни-то, парни-то какие были в нашу-то пору — огонь! Не то что ныне…
— Как же невесело! Надо бы веселее, да некуда! — вздыхает Федора и при полном молчании гостей тихо и печально повествует: — Коноплю надо сначала посеять. Вырастет она, милы, лес лесом — дергали вручную. Сначала посконь, а позже — всю остальную. Рученьки-то в кровавых мозолях, по ночам зудят, глаз не дают сомкнуть…
— А мочка конопли в ледяной воде?
— А кострика туча тучей, дышать, бывало, нечем?
— Весело, что и говорить!
Матрена Дятлова смущенно улыбается:
— Ладно уж. Что было, то быльем поросло. Но ведь не жаловались?
— А кому? Кому пожалуешься-то? — грозно и сурово спрашивает Федора, и все вновь умолкают.
Я смотрю на эту величественную старуху. Ее словно бы прорвало, и она говорит, говорит:
— Росла я, сами знаете, сиротой. Сызмальства в людях горе мыкала — сколько одних побоев вынесла! Замуж выдали чужие люди. Бил он меня смертно, бил — и сам, поди, не знал, за что. А что поделаешь, кому скажешь про беду свою? Скажешь, тебя же осудят, ославят на все село. А ведь у меня сердце не камень, ведь и я любила, думала о счастье, да не далось оно мне в руки, счастье это…