Уязвленный, Освальд отхлебнул сидра. Он не любил сидр, но ничего из более дорогих напитков ему не давали. Он вздохнул. Она вздохнула. Его вздох означал: «И чего эта женщина злится, черт бы ее побрал?» Ее вздох означал: «Почему этот мужчина, вместо того чтобы лелеять свою женушку, только терзает меня своим эгоизмом?» Освальд упрямо хранил молчание; нет, он не спросит «Что случилось, дорогая?». Он попробовал думать о приятном — корзины с фруктами, русский балет, изысканность Свана,{13} бар в отеле Ритц… Его размышления грубо прервали:
— Освальд!
— Что? Прости, пожалуйста.
— Ничего особенного. Просто я вижу, что ты меня разлюбил.
— Ну что ты, Джулия! Ты же знаешь…
Джулия перебила его мягко, но с суровой решимостью.
— Я хочу серьезно поговорить, Освальд, а ты сидишь как воды в рот набрал. Это очень жестоко с твоей стороны, и я иногда думаю, что напрасно согласилась за тебя выйти. Такой мужчина, как ты, неспособен заботиться о своей жене.
Будь у Освальда столь же ясный ум и острый язык, как у его супруги, он тут же изничтожил бы содержащиеся и ее словах намеки и ложные предпосылки. Это он-то как коды в рот набрал? Это он просил, чтобы за него вышли замуж? И ему ли «заботиться» о жене, которая так явно заботится о нем, что шагу не дает ступить самостоятельно? Но язык отказался ему служить, как в тот день, когда тетка вырвала у него роковую подпись. Он только и смог, что простонать:
— Ну зачем ты так, Джулия?
— Я не собираюсь с тобой спорить, Освальд, — сказала Джулия кротко, но с достоинством. (Я только говорю вам, Оскар.{14}) — Я просто считаю, что ты мог бы быть ко мне повнимательнее.
Освальд не устоял.
— Но что случилось, дорогая?
— Не мне бы это объяснять, — отвечала она уже более строго, — ведь это касается главным образом тебя, и если б не моя безрассудная любовь, мне это было бы глубоко безразлично.
— Но что я такого сделал? — вопросил Освальд со слабыми поползновениями на тон капризного ребенка.
— Ты ничего не сделал, в том-то и горе. А должен был сделать. Я хочу поговорить о твоей карьере.
(«О господи! — подумал Освальд. — Вторая тетя Урсула!»)
— Когда мы еще не были женаты, — продолжала Джулия печально, но твердо, — ты рисовал мне наше будущее в таких заманчивых красках, говорил, что будешь работать, не жалея сил, писать книги и создашь для нас обоих интересную жизнь.
— О! — вскричал Освальд. Он хотел добавить: «Лгунья ты этакая!», но из осторожности воздержался. Она пропустила его жалобный вопль мимо ушей.
— Я знаю, Освальд, у тебя есть талант, но ты ленив и равнодушен! Да, да! Я осуждаю себя — и твоя тетя Урсула меня осуждает — за то, что я потакаю твоей лени.
— Боже мой! — сказал Освальд, беспомощно уставившись на жену.
— Но теперь я решилась — я не погублю твою карьеру. И не допущу, чтобы ты сам причинил себе такое зло.
Освальд до того был ошарашен этой бессовестной под тасовкой фактов, что у него не хватило ни ума, ни мужества сказать, что лучше бы она решила, наоборот, погубить его карьеру и тем исключить возможность дальнейших разговоров на эту тему: вот тогда-то он но гроб жизни будет ее послушным, праздным рабом. Так или иначе, Джулия не дала ему раскрыть рот.
— Завтра, — изрекла она, — мы начинаем новую жизнь. Я посоветовалась с твоей тетей, и она согласна, что мой долг — работать с тобой и не дать заглохнуть твоему таланту. Ты не сможешь оправдываться тем, что жизнь твоя пошла прахом из-за меня. Я решила работать с тобой вместе, и завтра мы приступим, как только вернемся в город. Ну вот. Я свое сказала, все решено. Иди сюда, моя радость, поцелуй меня и скажи, что ты согласен.
И снова жизнь несчастного Освальда превратилась в сущий ад. Во всяком проявлении энергии Освальд усматривал смутную угрозу, но энергия, направленная на то, чтобы заставить его действовать, причиняла ему поистине адские муки. Из всех философов Освальду нравился один Эпикур — отнюдь не проповедуя буйных наслаждений, он, напротив, призывает нас бежать людской суеты, не гнаться за богатством и властью, а жить в спокойном, трезвом уединении. Освальд робко предложил жене почитать труды Эпикура, но она принадлежала к современной философской школе стяжателей и Эпикура с презрением отвергла. Да и сам Освальд не достиг того состояния атараксии, когда дух держит тело в повиновении и, даже будучи связан материальными узами, познает идеальную свободу. Как подумаешь, что угнетателям и грабителям часто достаются высокие награды, как вспомнишь, сколько ничтожнейших людей из чистого тщеславия домогаются известности, — право же, обидно становится, что Освальду не дали спокойно прозябать в невинном безделье. Лишиться душевного покоя по милости нескольких неугомонных женщин — какая это злая, но какая обычная участь!