В моей стране спокойная река,
В полях и рощах много сладкой снеди,
Там аист ловит змей у тростника,
И в полдень, пьяны запахом камеди,
Кувыркаются рыжие медведи.
И в юном мире юноша Адам,
Я улыбаюсь птицам и плодам,
И знаю я, что вечером, играя,
Пройдет Христос–младенец по водам,
Блеснет сиянье розового рая.
– Сейчас увидите, как весы качнутся в мою пользу, вот вам перевод из Софокла:
Высший дар нерожденным быть,
Если ж свет ты увидел дня
О, обратной стезей скорей
В лоно вернись родное небытия.
– О, это мне уже напоминает солдатскую поговорку: «Мама, роди меня обратно!» – рассмеялась Римма.
Прапорщик тоже засмеялся в ответ, но глаза его так и остались грустными.
– Могу вам также процитировать письмо Николая Алексеевича Некрасова, адресованное Ивану Сергеевичу Тургеневу: «Мне так худо, так страшно безнадежно худо и в теле и в духе, что я не могу жить...". А вот что писал Гоголь матери: «Я не знал, куда деваться от тоски. Я сам не знал, откуда происходит эта тоска..." Или вот вам ещё из де Мопассана: «Чувствую себя усталым, измученным до того, что чуть не плачу с утра до вечера... Раздражают лица друзей... Ежедневные беседы, сон на одной и той же постели, собственный голос, лицо, отражение его в зеркале..."
– Я, кажется, поняла, – иронично отвечала ему Римма. – Уж не желаете ли вы сказать, что причисляете себя к гениям, которые и в самом деле чувствуют все мерзости жизни острее, чем окружающие? Это было бы довольно самонадеянно с вашей стороны…
– К гениям – нет, но к меланхоликам, – парировал прапорщик. – А они обладают чувством возвышенного, так говорил старина Кант.
– А вот Аристотель считал, что меланхолический склад души сопровождает гения. Значит, вы всё-таки считаете себя гением? Ну, признайтесь, хоть капельку? – хитрила Римма.
– Я считаю только одно: меланхолия есть единственный взгляд человека мыслящего, утонченного, рожденного в той среде, из которой я родом, – академично отвечал прапорщик.
– На войне утончённый взгляд только мешает. С ума легко можно сойти, – серьёзно сказала Римма.
– Вы правы. На войне торжествуют грубые чувства, примитивнее мысли. Все, что истончилось,– погибает.
– Мне будет неприятно, если вы погибнете, – непроизвольно вырвалось у Риммы.
– Вы будете меня помнить? – грустно улыбнулся прапорщик.
– Да, буду. Могу я узнать ваше имя?
– Фамилия моя Мищенко. А зовут Михаилом. А вас?
С этого дня к перевязочному пункту частенько стал приходить прихрамывающий прапорщик с серебряной шашкой. Иногда это случалось вечером, иногда за полночь, иногда в полдень – всё зависело от положения дел на позициях. Иногда Мищенко, который служил младшим офицером пулемётной команды, уходил «на работу» на сутки или двое, возвращался смертельно уставшим и сразу заваливался спать в землянку на походную кровать, не снимая сапог. В такие дни Римма даже начинала скучать. А бывало, что он приходил к перевязочной в такие часы, когда Римма не могла уделить ему никакого внимания из-за большого числа раненых или крепко спала, утомлённая тяжёлым ночным дежурством. Но если у них появлялась возможность хотя бы на минутку уединиться, они её не упускали. Им было интересно друг с другом. Римма нашла в нём умного человека с чуткой душой и с образованием (хотя и незаконченным – Михаил ушёл в армию, бросив университет). Он же нашёл в ней барышню, способную думать не только о маникюре. Кроме того, несколько месяцев на фронте он совсем не общался с женщинами, и его тянуло к Римме неудержимо.
Римма боялась, что постоянное уныние привлечёт к Михаилу шальную пулю, как уже не раз бывало с пессимистами, и очень хотела помочь ему избавиться от чёрной меланхолии. Она как-то раз сказала ему об этом.
– Интересно знать, как вы это сделаете? Вы, наверное, хотите мне напомнить, что я ваш брат во Христе, обратить меня в истинную веру и почитать мне Новый Завет? Не трудитесь, я давно не верю в бога.
– Я помогу вам по-другому, – сказала Римма, крепко обхватила его шею и решительно поцеловала в губы долгим, не вполне христианским поцелуем. Михаил в долгу не остался.