— Во всяком случае, — продолжал Оссовский, с неприятным для себя чувством уловив легкую тень в глазах хозяйки, — я вынес такое впечатление… что ему осталось немного… совсем немного.
— Я буду рада этому, — сказала Елизавета Сергеевна, и легкий румянец выступил на ее щеках. — Пойдемте-ка, я вас угощу чаем. Сумка вам не мешает?
— Пожалуй, — улыбнулся Оссовский, — но я стал страшно рассеян, благодарю вас.
Он снял сумку и машинально положил ее на кресло, с которого встал. Потом прошел за хозяйкой в ярко освещенную столовую, чувствуя себя спокойно и просто с этой наивной, милой женщиной, чем-то напоминавшей его недавно умершую жену. Кажется, их сближал в его представлении голос, певучий и выразительный.
Чай, обильная закуска и графин с коньяком придали разговору большое оживление. Оссовский рассказал несколько дорожных приключений, смеясь сам, если они были смешны, и с трогательным уважением к простоте нравов обрисовал жизнь некоторых племен Северной Америки. Елизавета Сергеевна задумчиво слушала, иногда переспрашивая и увлекаясь, если дело касалось рискованного положения или интересного эпизода.
Часы медленно и громко пробили одиннадцать.
— Извиняюсь, — сказал Оссовский, — но если бы вы знали, как я устал за последние дни…
— Я понимаю, — кивнула Елизавета Сергеевна, — вам спать хочется… как жаль все-таки, что Миша запоздал. Я думала, что он успеет приехать, пока мы сидим здесь, и поговорить с нами.
— Как? — удивился Оссовский. — Вы думаете?..
— Конечно… Он приедет сегодня непременно. Странно, что он вам не сказал этого.
— Сегодня? — повторил Оссовский, невольно делая ударение на этом слове.
Настойчивая уверенность, звучавшая в голосе хозяйки, заставила бы усомниться его, но он, к сожалению, слишком хорошо знал положение дела. Молчать было приличнее, чем поддерживать разговор на эту тему, продолжая добровольно взятый на себя обман. Оссовский молчал.
— Вам-то я скажу, в чем дело… — запнулась Елизавета Сергеевна. — Он… он знает, что сегодня… восемнадцатое июля.
— Восемнадцатое июля? — переспросил Оссовский. — Разве он знал, что я приеду восемнадцатого июля?
— Нет, — продолжала, смеясь, молодая женщина, — это… как бы вам сказать… видите ли… это наше маленькое торжество… годовщина… понимаете? Нет?.. В этот день мы стали близкими… Вот… Ну как же он не приедет?..
— Ну, конечно, — пробормотал Оссовский, усиленно смеясь, — в самом деле… да, это хорошо… Как жаль все-таки… я так устал, знаете, так устал… Усну как мертвый.
Радость, блеснувшая в глазах Елизаветы Сергеевны при мысли, что ее милый, может быть, уже подъезжает к вокзалу, наполнила сердце одинокого человека легкой завистью и неясным укором. Чувствуя, что начинает расстраиваться, он встал и раскланялся, охваченный глубокой жалостью к маленькому существу, стоявшему перед ним.
Еще несколько слов — звонок, и явилась горничная указать Оссовскому его комнату.
Приезжий остался вполне доволен осмотром своего нового помещения. Два больших окна выходили в сад; махровый шиповник, разросшийся под ними, наполнил комнату смешанным запахом росы и цветов, невидимых в темноте. Шторы были опущены, огонь лампы бросал желтые отблески на густую траву, озаряя низы стволов и песок дорожек. Большая кровать с пружинным матрацем нежила глаз Оссовского чистотой белья и соблазнительно откинутым одеялом.
Он разделся, потушил огонь и вытянулся во весь рост, чувствуя, как необходимый сон охватывает сладко занывшее тело. Папироса медленно потухла в его руке, он бросил ее, повернулся на бок и уснул.
Прошло не более часа, как вдруг нервный толчок, встряхнувший все его члены, разбудил его. Оссовский открыл глаза и тоскливо зевнул — сон уходил, возвращая неприятную ясность мысли и легкость тела, как будто уже наступило утро и он совершенно выспался. Сердце билось глухо и беспокойно, то замирая, то вздрагивая частыми, сильными ударами. Надвигалась бессонница, и одна мысль об этом могла уже уничтожить уверенность в возвращении сна.
Оссовский глубоко вздохнул полной грудью, стараясь вызвать зевоту и сонливость, но это не удавалось. Кровь приливала к голове, стучала в ушах, невольно развлекая мысли своим беспокойным шумом, нагретая подушка раздражала лицо. Глаза не слипались, и удержать их закрытыми теперь было так же трудно, как днем. Подкрадывался беспричинный страх, бессильный и тоскливый. Настойчивое тиканье карманных часов сердило и угнетало, эти монотонные, равнодушные звуки отмечали время, потерянное для сна. Отрывочные, хаотичные мысли скользили и таяли, как снежинки; вспыхивали отдельные сцены, слова, виденные когда-то пейзажи, их неудержимый поток рождал бессвязные размышления и тоску.