— Да.
— А что, что, если бы я тебе сейчас сказала, — продолжила Лил, — что у меня уже год роман с… я знаю, это звучит глупо… но роман с механиком из гаража внизу?
— Это замечательно, Лил.
Ее лицо пронзила боль.
— Что, если бы я сказала тебе, что сегодня вечером, прежде чем прийти сюда, когда я укладывала детей, следуя своей теории о том, что нужно сохранять невозмутимость, я… я задушила Ларри и Эви?
Вот до чего мы дошли. Старая супружеская пара, болтающая о том, как прошел день.
— Если бы это было сделано ради… какой-то полезной теории, это было бы…
Нет больше той любви, как если кто положит детей своих за теорию свою.
— Ты бы, конечно, убил их, если бы Жребий велел тебе это сделать, — сказала Лил.
— Я не думаю, что когда-нибудь мог бы отдать этот конкретный вариант в руки Жребия.
— Только адюльтер, воровство, обман и измена.
— Я мог бы отдать Ларри и Эви в руки Жребия, но и себя тоже.
Теперь она качалась на каблуках, сцепив руки перед собой, всё такая же безупречно красивая.
— Полагаю, мне нужно быть благодарной, — сказала она. — Тайна раскрыта. Но… но нелегко, когда о смерти человека, которого ты любил больше всего на свете, тебе сообщает его… его труп.
— Интересная мысль, — сказал я.
даисмен, или челивек л\реиии
Голова Лил дернулась назад, ее зрачки медленно расширялись, и вдруг она бросилась на меня с судорожным визгом, вцепилась мне в волосы и стала бить меня кулаками. Я сжался, чтобы защитить себя, но чувствовал такую пустоту внутри, что удары Лил были как легкий дождь, падающий в пустой бочонок. Вдруг я вспомнил, что время очередной консультации со Жребием давно прошло. Мне было наплевать. Мне на все было наплевать. Удары прекратились, и Лил, громко плача, побежала к двери. Там стояла насмерть перепуганная Арлин, она поймала Лил в свои объятья. Они исчезли, и я остался один.
41
Вот сейчас я сижу и пишу о той далекой ночи, и трагедии и комедии всё так же цветут вокруг меня пышным цветом, и я продолжаю изо дня в день, из года в год исполнять роли, и, без сомнения, от роли дайсмена я тоже рано или поздно откажусь. Роли, роли. Сегодня главный герой, завтра статист. Водевиль — комик — шекспировский шут. Альцест[117] утром, Гари Купер и хиппи днем, Иисус ночью. Точно не могу вспомнить, когда я перестал играть: когда Жребий начал выбирать жизненные роли, когда тому, что осталось от моей личности, не надо было им сопротивляться, и не было дайсмена, испытывающего прилив гордости. Остались только жизни, которые можно было прожить. Помню, оставшись один после ухода Лил в той комнате в ту ночь, я чувствовал полное, радостное и необузданное горе. Я испытывал боль, я страдал, я был там.
А ты, Приятель, растянувшись на кровати или сидя в кресле, наверное, хихикаешь, когда я пускаю слюни, как Калибан, улыбаешься моим страданиям, как честный человек, или вздыхаешь, когда я неуклюже валяю дурака, подводя философскую базу под свое безумие, и читаю тебе лекции о метафоре жизни как игры. Но я и есть честный человек — со всем его бессмысленным состраданием к тем, кто способен чувствовать, — я и есть дурак. Я был Раскольниковым, поднимавшимся по лестнице, Жюльеном Сорелем[118], слышавшим, как часы бьют десять, Молли Блум, извивавшейся под ритмичными толчками члена Буяна Бойлана[119]. Страдание — это один из моих костюмов, к счастью надеваемых не так часто, как мой шутовской наряд.
А ты. Читатель, хороший приятель и такой же болван, как и я. Да, ты, мой читатель, милое пустое место, ты и есть Живущий по воле Жребия. Если ты дочитал до этого места, то обречен нести с собой выжженную навсегда в твоей душе личность, которую я здесь изобразил: личность дайсмена. Ты многолик, и я часть тебя. Я запустил в тебя блоху, и от нее у тебя будет вечный зуд. Ах, Читатель, не надо было давать мне родиться. Конечно, другие «я» тоже то и дело кусаются. Но блоха Живущего по воле Жребия требует, чтобы ты непрерывно чесался: дайсмен ненасытен. Тебе никогда больше не прожить и мига без зуда — если, конечно, ты не станешь блохой.
42
На краю кровати, один — а вечеринка снаружи, казалось, вернулась к тому же деловитому гулу — сидел доктор Райнхарт, ссутулившийся, оцепеневший. Теперь отступать было некуда. Или он дайсмен, или никто. Его тело знало, хоть он и не осознавал этого, что существовать как Люк Райнхарт теперь невозможно. Оцепеневший, он не подчинился Жребию и не смотрел на свои «часы» почти десять минут. Но идти больше было некуда, быть было некем, и он достал часы с кубиком и посмотрел.