Довольно любопытный опыт — провисеть весь вечер на хвосте у человека, которого на следующий день планируешь убить; смотреть, как он зевает, раздражается, когда не может найти мелочь на газету, улыбается какой-то своей мысли. В общем же Остерфлад показался мне довольно нервным и напряженным — будто кто-то пытается его убить.
Я начал понимать, что убийство — дело не такое простое, как его обычно рекламируют. Я не мог вторую ночь подряд околачиваться под окнами Остерфлада: моя гигантская фигура слишком бросалась в глаза. Когда и где убить его? Он был крупным, мускулистым мужчиной, вероятно, единственным человеком в моем изначальном списке из тридцати шести, с которым мне не хотелось бы схватиться в темном переулке после того, как я выстрелю в него и промахнусь. Я взял с собой свой 38-миллиметровый револьвер, который всё еще был у меня с тех дней до дайс-жизни, когда я помышлял о самоубийстве. Я довольно точно стрелял с десяти футов и меньше; чтобы свалить Большого Фрэнка, считал я, понадобится проделать дырку в его голове. И еще я взял с собой стрихнин, на случай, если вдруг подвернется возможность им воспользоваться.
Главная проблема состояла в том, что, убей я его у него в квартире, мне было бы сложно уйти незамеченным. Выстрелы в квартирах Ист-Сайда, сдающихся за четыреста долларов в месяц, — не очень распространенное явление. В его доме были консьерж, лифтер, наверное, наемный охранник, и, вероятно, не было черной лестницы. Застрелить Остерфлада на улице или в переулке тоже было опасно: хоть там выстрелы были делом гораздо более привычным, у людей обычно доставало любопытства посмотреть, что происходит. Я просто-напросто был слишком большим, чтобы на меня не обратили внимания.
Я вдруг понял, что Фрэнк Остерфлад, как и любой другой житель Нью-Йорка, за все свои годы жизни в этом городе не имел возможности хоть раз, хоть когда-нибудь оказаться дальше, чем в двадцати футах от какого-нибудь другого человеческого существа. Обычно он находился в пределах десяти футов от дюжины людей. У него не было частной, изолированной жизни, в которой он мог бы остаться совершенно один, медитировать, общаться с собой, подводить итоги и быть убитым. Меня это глубоко возмутило.
Я не мог себе позволить слоняться в ожидании; я хотел поскорее вернуться назад в Катскилл, чтобы продолжить развивать Катскиллский Дайс-Центр и делать людей вновь счастливыми, полными радости и свободными.
Каким-то образом я должен был выманить его с Манхэттена, перенаселенного, как кроличий садок. Но как? Интересовали ли его сейчас мальчики? Или девочки? Или мужчины? Или женщины? Или деньги? Или что-нибудь еще? Что было тем крючком, который вытащит его из выгребной ямы города в прекрасную, уединенную осень лесов? Как помешать ему рассказать кому-то, что он снова со мной встречался, что он куда-то со мной ходил? Единственный метод, который смутно вырисовывался в моей голове, состоял в том, чтобы подойти к нему, когда он возвращается с работы, пригласить на ужин, а потом под каким-то спонтанно возникшим предлогом выманить из города и на какой-нибудь глухой проселочной дороге, за много миль от ближайшего человеческого существа, застрелить его. Все это выглядело очень беспорядочно и бессистемно, а я был решительно настроен совершить славное чистое преступление, без каких-либо нездоровых эмоций, без суеты, с достоинством, изяществом и эстетическим блаженством. Я хотел совершить убийство так, чтобы Агата Кристи осталась бы довольна и не обиделась. Я хотел совершить преступление настолько безупречное, чтобы никто не смог бы ничего заподозрить — ни убитый, ни полиция, ни даже я сам.
Конечно, такое преступление было невозможным, так что я отступил к своему более раннему идеалу: я должен убить без суеты, эмоций и насилия, но с достоинством, изяществом и эстетическим блаженством. Это было самое малое, что я был должен жертве.
Но как это сделать? Только Жребию ведомо. Конечно, я этого знать не мог. Мне понадобится вера. Мне придется войти в контакт с Остерфладом и посмотреть, что мне подвернется. Я никогда не читал у Агаты Кристи об убийстве, совершенном подобным образом, но это всё, что я мог сделать в столь короткий срок, как двадцать четыре часа.