Экая все-таки мерзопакость. Ведь казалось же, что все наладилось, все заботы позади, так нет же — теперь ребро. Тот, кто ведает моей судьбой, махнул рукой на изящество выдумки и обратился к приемам прямым, грубым, подлым. Ну, на что это похоже? Среди бела дня, в пределах огромного мегаполиса, солидный пожилой человек, не спортсмен какой-нибудь легкомысленный, не буян и не алкоголик, вдруг ни с того, ни с сего ломает ребро! Горько и неприлично…
Я сходил в кабинет за Дэшиелом Хэмметом и принялся пристраиваться около кухонного стола в поисках позы, наименее болезненной. Как и в прошлые разы, оказалось, что легче всего мне в излюбленной Катькиной позе: колени на табуретке, локти на столе, задница в воздухе. В этой позе я стал пить чай и читать про пудовую статуэтку сокола из чистого золота, которую мальтийские рыцари изготовили когда-то в подарок королю Испании, а в наши дни началась за нею кровавая гангстерская охота. Когда я дочитал до того места, где в контору Сэма Спэйда вваливается продырявленный пятью пулями капитан «Ла паломы», в дверь позвонили.
Кряхтя и постанывая, с огромной неохотой оторвавшись от Сэма Спэйда, я побрел открывать. Оказывается, за это время я успел начисто забыть и про ноты Падшего ангела, и про Гогу Чачуа, и поэтому, увидев его на пороге, я испытал потрясение, тем более, что лицо его…
Нет, строго говоря, лица на нем не было. Был огромный с синими прожилками светло-голубой нос над толстыми усами с пробором, были бледные дрожащие губы, и были черные тоскливые глаза, наполненные слезами и отчаянием. Проклятые ноты, свернутые в трубку, он судорожно сжимал в волосатых кулаках, прижатых к груди. Он молчал, а у меня так перехватило дух от ужасного предчувствия, что и я не мог выговорить ни слова и только посторонился, давая ему дорогу.
Как слепой, он устремился в прихожую, натолкнулся на стенку и неверными шагами двинулся в кабинет. Там он обеими руками бросил ноты на стол, словно эта бумажная трубка обжигала его, упал в кресло и прижал к глазам ладони.
Ноги подо мной подогнулись, и я остановился в дверях, ухватившись за косяк. Он молчал, и мне казалось, что молчание это длится бесконечно долго. Более того, мне казалось, что оно никогда не кончится, и у меня возникла дикая надежда, что оно никогда не кончится, и я не услышу никогда тот ужас, который принес мне Чачуа. Но он все-таки заговорил:
— Слушай… — просипел он, отрывая руки от лица и запуская пальцы в густую шерсть над ушами. — Опять «Спартак» пропер! Ну, что ты будешь делать, а?
5. Феликс Сорокин. "...и животноводство!"
И опять приснился мне сон, исполненный бессилия и безнадежности: будто с пушечным громом распахнулись все окна и двери и тугим сквозняком вынесло из синей папки все, что я написал, в озаренное кровавым заревом пространство над шестнадцатиэтажной пропастью, и закружились, замелькали, закувыркались разносимые ветром странички, и ничего не осталось в синей папке, но еще можно было сбежать вниз, догнать, собрать, спасти хоть что-нибудь, да вот только ноги словно вросли в пол, и глубоко в тело вошли удерживающие меня над лоджией крючья. «Катя!» — закричал я и заплакал в отчаянии, и проснулся, и оказалось, что глаза у меня сухи, ноги свело, и невыносимо болит бок.
Некоторое время я лежал под светлыми квадратами на потолке, терпеливо двигал ступнями, чтобы избавится от судороги, и мысли мои текли лениво и без всякого порядка. Думалось мне, что я все-таки очень нездоров, и придется мне внять все-таки убеждениям Катьки и лечь на обследование… И сразу все затормозится, все остановится, и надолго закроется моя синяя папка…
И еще я подумал, что хорошо бы распечатать ее в двух экземплярах, и пусть один экземпляр хранится у Риты… Хотя, с другой стороны, она тоже не девочка, что-то у нее нехорошее то ли с почками, то ли с печенью… Совершенно непонятно, просто представить себе нельзя, как, где, у кого можно поместить рукопись на хранение — чтобы и хранили, и не совали в нее нос…
Потому что вполне возможно, что нынешний сон мой — пророческий: ничего мне не успеть закончить, и разметет мою синюю папку тугой сквозняк по каналам и помойкам. И листочка не останется, чтобы засунуть его в машину на предмет определения нкчт…
И вот когда я вспомнил об нкчт (просто так вспомнил, к мысли пришлось по принципу иронии и жалости), вот тогда словно сама собой появилась у меня догадка, ясная и сухая, как формула: не ценность произведения они там определяют.