Иезус, Мария и Иосиф! Провалиться бы этому Косте Кудинову, откуда нет возврата! С его таинственными манерами, намеками и полунамеками! Уже через минуту подмигиваний, прищуриваний и раскачивания моей руки выяснилось, что речь идет совсем о другом.
В начале декабря знакомый мой редактор из «Богатырского дозора» дал мне отрецензировать рукопись Бабахина, председателя жилкомиссии нашей. Дал он мне эту рукопись и сказал так: «Врежь ты ему по соплям и ничего не боись, рецензия внутренняя, а главный наш от этого Бабахина уже в прединфаркте». Повесть, действительно, была чудовищная, и я врезал. По соплям. С наслаждением. А под самый Новый год Бабахина с громом и лязгом из председателей поперли. Не за то, конечно, что пишет он повести, способные довести до инфаркта даже такого закаленного человека, как главный «Богатырского дозора». Нет, поперли его за то, что он «ел хлеб беззакония и пил вино хищения» и вот теперь этот идиот, поэт Костя Кудинов, вообразил себе, будто я все это предвидел заранее и рискнул выступить против Бабахина аж в начале декабря, когда все еще могло повернуться и так, и этак…
И более того. Этот идиот Костя Кудинов считал мою рецензию поступком безрассудным, хоть и героическим, ибо полагал — не без оснований, впрочем, — что Бабахины не умирают, что они всегда возвращаются и никогда ничего не забывают.
Кому в наше время приятно попасть под подозрение в безрассудном геройстве? Но я только снисходительно похлопал Костю по плечу и дал ему понять, что все это комариная плешь и что при моих связях никакие Бабахины мне не страшны.
На лице его при этом явственно проступило размышление на тему: а нельзя ли (по возможности, немедленно) извлечь что-нибудь для себя полезное из знакомства с такой значительной и благорасположенной к нему персоной, — и это каким-то не совсем понятным образом подвигло вдруг меня на прямой вопрос:
— Послушай-ка, — сказал я, — а чего это ты угрожал мне давеча, в больнице? Что там у тебя, собственно, произошло?
Признаюсь, я не люблю прямых вопросов. Ни ставить, ни слышать. На прямые вопросы обычно следуют до отвращения уклончивые ответы, и всех вокруг начинает тошнить. Да и прямые ответы, как правило, тоже не сахар. Однако же тайна страшного Ивана Давыдовича и Костиного змеиного шипения («О себе подумай, Сорокин!..»), раньше только раздражавшая меня наподобие некоей душевной заусеницы, сейчас вдруг потребовала немедленного и полного разъяснения. Что же, в самом деле, мне теперь — каждый раз трепетать, с Кудиновым встречаясь?
— Что же прикажешь, — сказал я раздражаясь, — каждый раз, понимаешь, трепетать, с тобой встречаясь? Нет уж, изволь объясниться!
И точно так же, как тогда в больнице, Костя заметался взглядом, явно не зная, куда его приткнуть в безопасное место, и снова принялся он лепетать, бормотать, экать и мекать, однако ж на этот раз выглядел он не столько испуганным, сколько смущенным, будто поймали его за тайным разглядыванием специфического заграничного журнальчика. И хотя был он достаточно невнятен, все же я уловил в его бормотании и меканье некую вполне связную и вполне грязноватую историю — про какие-то редкие медикаменты… Без рецептов, сам понимаешь… Тесть двоюродного брата… Ну, ты же понимаешь, старик?.. Все же родня, неудобно… Ни-ни-ни, никакой уголовщины, что ты, но ты же его напугал до этого, как его… Я сам виноват, но и ты пойми меня правильно… Знаешь, как это бывает… Кому охота объясняться… И так далее.
Я слушал его, испытывая одновременно и некую брезгливость и явное облегчение (всего-то навсего — гос-споди!), но ведь и разочарование тоже: всего-то навсего, а я-то!.. И когда ситуация, как мне показалось, прояснилась полностью, я прервал его излияния, не стараясь скрыть ни брезгливости своей, ни облегчения, ни разочарования:
— И это все?
— Старик! — вскричал он, вовсе не разобравшись в моих интонациях. — Дедуля! Клянусь честью! А ты-то что подумал, а? Признайся: ведь черт-те что подумал, а?
Не стал я ему ни в чем признаваться, повернулся к нему спиною и пошел себе вниз по лестнице. А подумал я (уж который раз), что жизнь наша, что бы ни говорили нам об этом энтузиасты, по сути своей вполне обыкновенна и незагадочна (и слава богу, если серьезно), и что нет, видимо, ничего такого в мире, друг Горацио, о чем так сладко болтается вечерком нашим кухонным мудрецам, и что прав, надо полагать, мой герой, когда брюзжит: «Нет никакого Бермудского треугольника! Есть треугольник А-Бэ-Цэ, который равен треугольнику А-штрих-Бэ-штрих-Цэ-штрих…» и даже не «равен», а «конгруэнтен» — так теперь надобно говорить.