Бруно продолжил путь, как будто знал, что мы обсуждаем его, и был этим недоволен. Еле слышное шуршание возобновилось, но его заглушил звонок телефона неподалеку.
Перси замерла, прислушиваясь, как будто ждала, что трубку возьмет кто-то другой.
Телефон продолжал звонить, пока безутешная тишина не сомкнулась вокруг его последнего отзвука.
— Идемте. — В голосе хозяйки прорезалась нотка волнения. — Здесь можно срезать.
Коридор был темным, но не более, чем другие; теперь, когда мы выбрались из подвала, несколько размытых ручейков света просочились сквозь узлы замка и разлились по каменному полу. Мы прошли две трети пути, когда телефон зазвонил опять.
На этот раз Перси не стала медлить и с явным беспокойством сказала:
— Прошу прощения. Понятия не имею, куда запропастилась Саффи. Я ожидаю важный телефонный звонок. Вы не могли бы подождать? Я мигом.
— Конечно.
Она кивнула и скрылась за углом коридора, оставив меня в затруднительном положении.
В том, что случилось дальше, я виню дверь. Ту, что находилась прямо напротив меня, всего в трех футах. Я люблю двери. Все на свете, без исключения. Двери обязательно куда-то ведут, и я ни разу не встречала дверь, которую мне бы не хотелось открыть. Тем не менее, если бы дверь не была такой старинной и узорчатой, такой демонстративно закрытой, если бы лучик света таким отчаянным соблазном не падал на ее середину, подсвечивая замочную скважину и интригующий ключ, возможно, я сумела бы устоять; изнывала бы от безделья, пока за мной не вернулась бы Перси. Но все сложилось так, что я не устояла; поверьте, я просто не могла. Иногда достаточно лишь взглянуть на дверь, и понятно: за ней скрывается нечто интересное.
Ручка двери в форме берцовой кости была черной, гладкой и прохладной. Более того, холод словно сочился с той стороны, хотя я не понимала, каким образом.
Мои пальцы сжали ручку, я начала ее поворачивать и…
— Мы туда не заходим.
Вряд ли стоит говорить, что мой желудок чуть не выскочил через рот.
Я крутанулась на каблуках и изучила темное пространство за спиной. Я ничего не видела и все же определенно была не одна. Кто-то, владелица голоса, стоял в коридоре со мной. Я ощутила бы это, даже если бы она молчала: я чувствовала чужое присутствие, что-то двигалось и пряталось в искаженных тенях. Шуршание тоже вернулось: громче, ближе, определенно не у меня в голове, определенно не мыши.
— Простите, — пробормотала я окутанному мраком коридору, — я…
— Мы туда не заходим.
Я подавила приступ паники.
— Я не знала…
— Это хорошая гостиная.
И тогда я увидела ее. Юнипер Блайт выделилась из промозглого мрака и медленно направилась по коридору ко мне.
Пообещай, что придешь танцевать
Ее платье было невероятным, таким самое место в фильмах о довоенных богатых дебютантках или на вешалках первоклассных благотворительных магазинов. Сшитое из органзы, оно было нежнейшего оттенка розового, по крайней мере прежде, покуда время и грязь не запятнали его. Слои тюля поддерживали пышную юбку, стекавшую с тонкой талии, и распирали ее так широко, что сетчатый подол задевал стены, когда Юнипер двигалась.
Казалось, мы целую вечность стояли друг напротив друга в тускло освещенном коридоре. Наконец она пошевелилась. Чуть-чуть. Ее руки висели по бокам, касаясь юбки; она приподняла одну руку, начиная с ладони, грациозным движением — словно кукловод у меня за спиной потянул невидимую нить, привязанную к ее запястью.
— Привет. — Я постаралась вложить в свои слова побольше тепла. — Я Эди. Эди Берчилл. Мы уже встречались, в желтой гостиной.
Она моргнула и склонила голову набок. Серебристые волосы, длинные и прямые, падали ей на плечи; передние пряди были довольно неаккуратно заколоты парой вычурных гребней. Неожиданная полупрозрачность ее кожи, худая фигура и роскошное платье создавали иллюзию подростка, юной девушки с длинными руками и ногами, которая не знает, куда их девать. Но не робкой, определенно не робкой: когда она шагнула чуть ближе, ступив в лужицу света, ее лицо было насмешливым и любопытным.
Теперь любопытство разгорелось и во мне, потому что, несмотря на преклонный возраст Юнипер, ее лицо казалось поразительно гладким. Разумеется, это невозможно, у семидесятилетних дам не бывает гладких лиц, и она не была исключением — во время наших последующих встреч я в этом убедилась, — но в том свете, в том платье, благодаря некоему обману зрения, странному заклятию, ее лицо казалось именно таким. Бледным и гладким, перламутровым, как изнанка жемчужной раковины, словно минувшие годы, оставившие неизгладимые следы на лицах ее сестер, ее решили пощадить. И все же она не парила в безвременье; в ней было нечто безошибочно старомодное, ее образ безнадежно застыл в прошлом, как давняя фотография, на которую смотришь сквозь папиросную бумагу, в альбоме с затуманенными сепией страницами. Мне вновь вспомнились первоцветы, спрятанные викторианскими леди в альбомах для вырезок. Прекрасные создания, умерщвленные самым милосердным образом, увлеченные в более не принадлежащее им место и время, в чужую весну.