— Поворачивай обратно, тетка! Не велено тебе на станцию ходить.
И Варвара Васильевна вернулась.
Володя вспомнил безумную мать Софрика, и ему стало страшно. Чем он поможет матери? Какие руки надобны, чтобы разорвать это черное железное кольцо вокруг, какая голова? Куда идти? Кому жаловаться?
Он вышел из будки, как слепой, побрел вдоль посадки к станции. Жандарм не окликнул и не остановил его. Возможно, он проклинал свою, ненавидимую всеми должность, или просто думал о своих домашних делах, таких же скучных, как и у всех…
Голые деревья, кусты дикой маслины и акации окружали Володю, задевали влажными ветвями. Под ногами вязла мокрая от растаявшего снега земля, липла к сапогам. Над головой тихо звенели провода — легкий северный ветерок чуть тревожил их. По небу низко проносились мглистые тучи; сквозь них просвечивало негреющее желтое солнце.
Штабс-капитан Сосницын и ротмистр Дубинский сидели в классном вагоне охранного поезда и допрашивали арестованных.
Это была хорошо оборудованная и удобная жандармская канцелярия на колесах. Вагон делился на кабинет, временную камеру для арестованных и узкую кордегардию для караула. Кабинет был сплошь обтянут плотным коричневым сукном, окна задернуты тяжелыми шторами, так что ни один звук не прорывался из вагона наружу. Мерклый электрический свет лился из круглых плафонов в потолке. Покрытый сверх войлочного настила линолеумом, упругий пол скрадывал шаги. Здесь невольно хотелось говорить шепотом, ступать на цыпочках.
В кабинете стояли небольшой изящный столик, два кожаных кресла, шкаф, набитый папками секретных дел; висели портреты царя и усатого жандармского генерала. Совсем не соответствовала всему этому уюту длинная грубая скамья возле стены. У двери кабинета, ведущей в кордегардию, стоял пожилой рыжебородый стражник с оранжевым шнуром, тянущимся от подбородка к револьверной кобуре; у другой двери — молодой щеголеватый жандарм…
Было уже около полуночи. Допрос людей, арестованных за последний день, подходил к концу; Сосницын и Дубинский изрядно устали. Лица их, тусклые и серые, тонули в густом табачном дыму.
Сосницын чувствовал себя совсем по-домашнему. В его длинном лице, долговязой нескладной фигуре не было, на первый взгляд, ничего страшного. Мундир был расстегнут, виднелась несвежая измятая сорочка, голубые диагоналевые рейтузы на правой ноге треснули по шву, рыжеватые волосы взлохматились… Растрепанный, небрежный, он таил в тускло поблескивающих глазах какое-то тягостное, подстерегающее спокойствие. Во всех движениях было что-то ленивое, замедленное — какая-то скрытая недобрая сила, готовая каждую минуту вырваться наружу.
— Не вызвать ли нам еще этого Фому, как вы думаете, Дубинский? — сипловатым ровным голосом спросил он.
— Можно и вызвать, — вяло согласился ротмистр.
— Приведите-ка Дементьева, — приказал Сосницын стражнику.
Фому Гавриловича ввели. Темное, похудевшее лицо его было угрюмо, спокойно. Пустой рукав вяло свисал с правого плеча.
— Ну как, Дементьев, не передумал? Ничего новою не скажешь нам? — спросил Сосницын.
— Нет, ваше благородие, больше мне сказать нечего, — тихо ответил Фома Гаврилович.
— Печально, печально… — поежился Сосницын. — Значит, ты отрицаешь, что хотел развинтить рельс?
— Отрицаю…
— Но ведь сам Софрон Горькавый показывает, что подпольный комитет поручил тебе подготовить крушение экстренного поезда.
Фома Гаврилович вздрогнул, мохнатые брови его поднялись.
— Ну, это вы бросьте, ваше благородие… Тридцать лет служил, да чтоб рельсу развинчивать?!
— Ты подумай, Дементьев, — раздраженно вмешался Дубинский. — О последствиях подумай. Все улики налицо. Бочаров утверждает, Горькавый утверждает.
Фома Гаврилович молчал, грудь его поднималась от неровного дыхания.
— Я уже сказал вам, — угрюмо заговорил он немного погодя. — Насчет Горькавого вы, ваше благородие, говорите несправедливо. Не мог он наговорить на меня.
— Ага… — обрадовался Сосницын. — Значит, ты превосходно знаешь Горькавого, если уверенно заявляешь — сможет или не сможет он что-либо о тебе сказать?
Фома Гаврилович с недоумением посмотрел на улыбающегося Сосницына.
— Верьте совести… Горькавого я повидал только впервой, позавчера.
— Так… Значит, ты, Дементьев, на линии ночью не был? Накладку не снимал? — прижмурил Сосницын сонные глаза. Горькавого, этого негодяя, у себя не прятал, так что же тогда?
— Горькавого я, ваше благородие, схоронил, это верно. Врать не стану. Моя вина. А на линию ходил не для того, чтобы рельсу развинчивать. Спросите мастера… Шел ночью по линии… гляжу…