Они молчат несколько минут. Только слышно взволнованное дыхание обоих. Щека Зины вдруг касается лица Володи, ее пальцы начинают перебирать его волосы. И Володе кажется, что он отрывается от земли и летит куда-то в поднебесье.
Прижавшись друг к другу и боясь пошевелиться, они долго сидят молча…
Так продолжается минута, другая, может быть, час… Потом слышится стук, и девушка быстро отстраняется от Володи. В дверях стоит Валентина Андреевна.
— Не пора ли, Зина? Отпускай-ка гостя…
— Тетя, еще минутку.
Володя отворачивает от лампы лицо. Зина смотрит на тетку, как провинившаяся школьница, расплетая и вновь заплетая кончик длинной косы.
— Спать, спать, — строго приказывает Валентина Андреевна. В глазах ее подозрительность и недовольство…
Дверь закрывается.
— Воленька… Вольчоночек, иди… — шепчет Зина и вдруг порывисто целует Володю в щеку.
— Ты не забудешь меня?
— Никогда!
Еще один неловкий быстрый поцелуй, и Зина провожает Володю в соседнюю комнату.
Утром, позавтракав, они выходят на улицу. Золотой погожий день блестит над городом. Вороха янтарно-желтых листьев шуршат под ногами. Володя и Зина несколько смущены, идут молча, на почтительном расстоянии друг от друга.
На углу останавливаются.
Я в гимназию, — не поднимая глаз, говорит Зина. — До свиданья! — и протягивает руку.
— А я домой… В Овражное… До свиданья, Зина.
— Знаешь что? Приезжай в субботу… Здесь же недалеко, всего два часа езды.
— Приеду.
— Обещаешь?
— Обещаю…
— Итак, до субботы…
Пожав руку Володи, Зина уходит, стуча каблучками по панели. Он провожает долгим взглядом ее тонкую фигурку в сером пальто и белой пуховой шапочке… Две золотисто-рыжих косы горят на ее узкой спине, колышутся в такт шагам.
И вдруг в окне дома Володя видит свое отраженье. Как неказисто он одет! Короткие брюки выцвели и вздуваются на коленях пузырями, локти ситцевой рубашки в заплатах, картуз сплюснутый, смешной. Как же он появится в следующий раз перед Зиной в таком костюме?
Его охватывает первое смятение влюбленного. Оказывается, быть любимым не так-то просто: помимо всего, надо еще заботиться и о своем костюме…
Внезапно в жизни юноши наступает день, когда он вдруг чувствует себя возмужалым и взрослым. В такую полосу жизни вступал Володя. Все пережитое за два месяца, все передуманное и перечувствованное как бы подняло его над самим собой.
Приехал он домой вечером и как-то по-новому, сутулясь, вошел в будку. В лице его была задумчивая сосредоточенность. Измученная беспокойством мать заплакала, расспрашивая, почему так долго пробыл он в городе. Но Володя ничего не сказал ей ни о шкатулке, ни об аресте.
— По делам задержался, — сдержанно ответил он. — Был у отца. Сказал — скоро вернется.
— А тут уже от мастера записка была, — сказала Варвара Васильевна, с любопытством и тревогой разглядывая похудевшее лицо сына.
— Ничего. Я ему объясню… Я сегодня же еду в Чайкино.
— Поезжай, сыночек. А то, гляди, уволют с должности-то…
Володя прошел в спаленку, переложил свои книги, достав из кармана сухой тополевый лист, долго разглядывал его, потом засунул в томик Лермонтова, вздохнул.
— Мама, у меня есть другие брюки? — вдруг спросил он из спальни.
— Есть, сынок, старенькие, — ласково ответила Варвара Васильевна.
— Я хочу купить себе новые брюки, мама. Вот получу деньги и куплю.
— Что ты, Воля? У тебя еще и эти неплохие. Там другие еще есть. Подлатаю и будешь носить.
— Мне новые нужно. Я куплю мама… Вот поеду в город и куплю.
— Купи, сынок… Заработал — купи… И то правда — уже вырос из этих-то…
Варвара Васильевна с изумлением смотрела на сына.
В тот же вечер Володя уехал в Чайкино. А в полночь в сенях раздались мерные твердые шаги. В будку вошел Фома Гаврилович. Он показался Варваре Васильевне на целую голову выше прежнего. Побелевшее худое лицо утопало в космах посеребренной бороды, с правого плеча свисал пустой рукав.
Варвара Васильевна вскрикнула, бросилась к мужу.
— Ну-ну, мать… Не надо. Успокойся, Варь… — мягко гудел Фома Гаврилович, потом не выдержал сам и заплакал…
За окном тихо позванивали телеграфные провода, изредка с бешеным шумом проносились поезда.
Фома Гаврилович сидел за столом, рассказывал о больничной жизни.
Жизнь старого путевого сторожа и всех, кто жил в будке сто пятой версты, сворачивала на новую, полынно-горькую тропу…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ