Николай Мхов
Далекие охотничьи годы
Мечтатель
Однажды, измученный ходьбой по заболоченному кочкарнику, я выбрался к опушке березняка, где с радостью увидел шалаш, покрытый толстым слоем осоки и темными лапами ельника. В шалаше вкусно пахло прелью и прохладой земли. Перед входом торчали рогульки для чайника, темнел круг гари от недавнего костра.
Я снял сапоги, разостлал тужурку, бросил в изголовье ягдташ, с наслаждением растянулся. Собака распласталась у ног, и мы мгновенно заснули.
Разбудил лай и хлесткая ругань.
Я осадил Джильду, вылез из шалаша и очутился перед длинным, худым человеком с узким лицом, покрытым рыжей щетиной. Ружье на веревке, заменяющей погон, было приставлено прикладом к ноге, широкая ладонь упиралась в нечищеные, ржавые стволы.
Рваные, с разноцветными заплатами штаны, потрепанные, с задранными носками лапти, пиджак без пуговиц, опоясанный тесемкой, кожаный, из голенища старого сапога, патронташ, суконный, вконец изношенный картуз с измятым, обвислым козырьком — делали незнакомца своеобразно живописным, в стиле дореволюционных российских охотников-крестьян. Голос у него был хриплый, простуженный, но крикливый.
Не здороваясь, не интересуясь, кто я, как очутился в его шалаше, он набросился на меня с такой изобретательной бранью, что Джильда, замолкнув, удивленно уставилась на него.
Так состоялось мое знакомство с Василием Андреевичем Журавлевым — знаменитым ловецким охотником и рыболовом, именуемым сельчанами просто Журавлем.
Позже несколько лет подряд я с удовольствием проводил весенние охоты на Окском разливе в обществе Журавля. Подсадные у него были замечательные, пролетной дичи видимо-невидимо.
Мог ли я при первой встрече предположить, что за нескладной, неряшливой, несуразной внешностью, за этим говором, пересыпанным руганью, скрывается добрейшее существо с возвышенной душой поэта-мечтателя?
Скажет, бывало, восторженно выругается, прислушается к чему-то, шепотом спросит:
— Чуешь? — и, не дожидаясь ответа, пояснит: — Поет!
— Ты про что, Журавль?
— Про что, про что! — рассердится Журавль, отвернется, плюнет и, помолчав, объяснит: — Разлив поет!
Перед глазами до горизонта блестит, переливается серебром Окский разлив. В ликующей голубизне свистит, звенит, перекликается дичь — действительно, «поет» разлив.
Журавль сидит на носу челна, в завехе, устроенной в торчащем из воды кусте. Знаменитая кряковая Верка вожделенно распласталась на кругу и от страстного призыва уже не кричит, а как-то хрипит, раскинув крылья, вытянув шею. Шагах в пятнадцати от нее хорохорится красавец селезень в брачном уборе — то бок покажет, то грудь, то хвост, но ближе не подплывает, сторожко косясь на густо-зеленый, подозрительно темный на фоне светлой воды шалаш.
Журавль тщательно выцеливает и… опускает ружье. По небритой щеке ползет слеза.
— Экая красота! — он снимает картуз, крутит головой, вздыхает. Селезень испуганно, шумно срывается, а утка, собрав крылья, поднявшись на ноги, оскорбленно орет ему вслед. — Пущай живет! — умильно хрипит Журавль и, шмыгая закрасневшимся носом, стыдит Верку: — У-уу, бесстыжая!
Сидим у костра. Над огнем — котелок с варевом, на сучках березы — ружья.
Журавль слушает. Узкое его лицо расплывается в блаженную улыбку, становится детским, открытым, милым.
— Ты что?
— Чшшш!.. — он выставляет предостерегающе палец, жмурит глаза и, словно боясь кого-то спугнуть, шепчет, указывая на ружья: — Играють!
Легкий ветерок шевелит листву, тихо посвистывает в стволах: «фь-и-и…» Хозяин из Журавля получился никудышный. И не потому, что он ленился, не умел ничего делать или не любил крестьянствовать — нет, причиной всему была необычайнаяего доброта. Нашумит, накричит, изругает всего с ног до головы, а в заключение вздохнет и отдаст свое последнее.
— Да что ты, окаянный, делаешь! Разоритель непутевый! — набрасывалась на него Марья, хлопотливая, не под стать ему миловидная его жена. — Ирод! Все роздал, с чем сам-то остался?
Журавль смущенно шмыгал носом, гладил костлявой лапищей белокурую головку семилетнего сына Кольки и виновато оправдывался:
— Вишь ты, Мань, какое дело: баба она одинокая, глупая, без коромысла ей ни в жисть бадейки не допереть! А я, вот те крест, новую такую смастрячу — ахнешь!