Да, Митя был не скуп и не жаден, но к дичи испытывал такую ненасытную алчность, что временами становился даже неприятен. Не был он и хвастлив: не выставлял напоказ дичь, как это делают многие, пристегивая ее удавками к поясу; носил добычу в рюкзаке и норовил пройти незаметно, малолюдными переулками.
— Витрина! — презрительно говорил Митя об охотниках-хвастунах.
Он учился в вечернем техникуме, а Светлана — в школе рабочей молодежи. Всю неделю они были предельно заняты, с раннего утра до поздней ночи. Зато в субботу, наскоро закусив и переодевшись, уходили на каток, уезжали за город на лыжах, покупали билеты в кино или театр и расходились по домам наполненные друг другом, просветленные и осчастливленные своим теплым чувством.
А утром в воскресенье, чуть свет, Митя уже сидел на крыльце и, дожидаясь меня, вел с Громилой приятный им обоим тихий разговор.
И все же мне пришлось расстаться с Митей из-за его непреоборимой жадности к дичи.
Как-то в конце декабря гоняли мы русака. Громила то уходил со слуха, то накатывался густым надрывным гулом, и мы спешили подставиться к зайцу. Но гон вдруг сворачивал в сторону и снова затухал где-то за полем.
Вконец измученный, я дотащился до того места, откуда Громила поднял русака, и твердо решил не уходить отсюда до выстрела.
Неутомимый Митя соскользнул в овражек, выбрался на противоположный край и побежал, жикая лыжами, наперерез гону. Внезапно послышался другой, не Громилин, голос, и высокий, с захлебом, лай, нарастая, покатился вдоль леса.
«Славная сучонка, — подумал я. — Азартно и вязко держит…» Донесся выстрел. Собака умолкла.
«Добрал!» — решил я и медленно двинулся к опушке, желая посмотреть собаку и ее владельца.
Снег был плотный, широкие лыжи, не проваливаясь, легко скользили, оставляя приметный, ровный след.
День выдался морозный, в сверкающих брызгах солнца, в искристой белизне снега, в хрустальной певучести звуков…
В каждой охоте, особенно зимней, есть минуты такой духовной глубины, такого бездумного просветления, что сам становишься неотделим от снега, воздуха, простора и все в тебе поет очищающим от скверны, благословляющим мир ликованием. Тогда садишься на пенек, запрокидываешь голову к небу и слушаешь только себя, видишь только свое, и нет ничего кроме щемящего сердце восторга да всепоглощающей, первозданной тишины. Такие минуты драгоценны, и название им — счастье.
Вот так, зачарованный, опустился я на заснеженный пень у опушки березняка и, окутанный снежным безмолвием, отдался светлому блаженству.
Вдруг грубые окрики, ругань ворвались в день, нарушили сказку…
Я поспешил на голоса.
По колени в снегу стояли два охотника, готовые броситься друг на друга. Между ними лежал беляк.
Оказывается, Митя убил зайца из-под собаки незнакомого охотника и пожелал забрать его себе. Хозяин собаки потребовал возвращения зайца. Я подоспел к тому моменту, когда Митя уже сбросил рюкзак, положил на него ружье и подступил к охотнику с кулаками. Малый оказался не из трусливых — тоже принял боевую позу, и, не вмешайся я, драки бы не миновать.
— Заяц не твой! — сдерживая негодование, обратился я к Мите.
— Как не мой, когда я его убил! — запальчиво воскликнул он.
— Ты не имел права стрелять из-под чужой собаки! — заметил охотник.
— Здрасьте! — издевательски поклонился Митя. — Стало быть, пусть заяц уходит, а ты стой и смотри!
— Заяц принадлежит хозяину собаки, которая его гонит. Стрелять ты мог, но заяц не твой, — урезонивал я.
Простая, спокон века существовавшая охотничья мораль Мите оказалась недоступна.
— Я собаку не трогал! — горячился он. — Я зайца бил, и принадлежит он тому, кто его убил, а не тому, кто на него брехал!
Только угроза, что я немедленно сниму с гона Громилу и больше никогда не пойду с ним, с Митей, на охоту, заставила его отказаться от зайца.
— На, черт с тобой, пользуйся чужой добычей! — уверенный в своей правоте и раздосадованный до дрожи в голосе, швырнул Митя к ногам охотника беляка.
Настроение было испорчено, пропало желание продолжать охоту. Но ни рог, ни выстрелы, ни позывы «вот, вот, вот!.. тут, тут, тут!..» не смогли оторвать Громилу от русака. Я оставил его в поле и направился домой. Угрюмо молча, явно чувствуя себя обиженным, плелся за мной Митя.
Громила вернулся затемно. Поскулил на крыльце, поскреб в дверь и, пущенный в комнату, виновато затаился под столом…
Через несколько дней Митя пришел извиниться за причиненную мне неприятность.